Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гретковская воспринимает реальность через тело, причем тело это беременно, а стало быть, и запахи острее, и звуки, исходящие из тела — отчетливее… Мануэла пукает, рыгает, блюет, порой подставляет зад, а порой берет в рот, ей трудно мочиться, у нее набухают соски, пупок выпячивается, изнутри ощущаются толчки.
В то же время внешний мир, в котором тело Мануэлы управляется со своим благословенным положением, — …набросанный наскоро мультик. Порой трудно разобрать, где тело пребывает — в Грёдинге, на Мадере или в Лодзи? Походя суждения о людях, например: Гедройц, мол, — скансен, а Милош — памятник для поклонения. Много там писательской кухни, есть и рассуждения общего характера, в том числе: о смерти (в сортире), о времени и минете (во время приготовления вареников), о современных пирах Платона (кстати, о Ганнибале Лекторе). Есть там наконец и большая любовь, и повседневность, и сериал. Есть сны. Карусель, что вертится вокруг беременного тела автора. Великолепное чтение!
Читая «Польку», я вспомнил забавный рассказ Войтека С. о том, как Гретковская гостила у них под Парижем. Однажды он застал Мануэлу на кухне, когда та точила большой нож. На вопрос, зачем ей эта махина, она ответила — защищаться от всяких нахалов, что цепляются к ней на улице.
— Мануэла, ты бы лучше трусики надевала, а то у тебя из-под мини голая задница торчит.
Прочитав «Польку», хочется воскликнуть: полька, я тебя люблю!
13 ноября
В этом году — десять лет моей жизни в России. Юзеф Чапский утверждал, что можно писать о стране, в которой живешь меньше шести недель или больше десяти лет. Я и подумал, что, наверное, стоит оглянуться, мысленно пролистать минувшее десятилетие, воспроизвести некоторые эпизоды, пару забавных происшествий и пару глосс, никоим образом не замахиваясь на подведение итогов — на то имеются политические публицисты, аналитики и корреспонденты, — я же хочу вести сюжет от своего имени, свободно прыгать с темы на тему, от случая к случаю, через чтение проникать в жизнь (или наоборот), переплетать воспоминания с сегодняшним днем — минувшее с текущим. Отсюда этот жанр записок (порой датированных).
С другой стороны, десять лет — такой ломоть времени, что порой возникает искушение вообще перестать говорить о России. Ведь поначалу все просто и вписывается в стереотип, вынесенный из дома (разговоры бывших жителей польского Львова за рождественским столом), из книг (например, Кухаржевского) или из рассказов тети, что съездила на трехдневную экскурсию в Ленинград (грязь, вонь, пресловутая водка…). Потом, чем дольше здесь находишься, тем лучше ощущаешь нюансы, иронию и подтексты. Постепенно схватываешь дело на полуслове и не требуешь, чтобы слово ему соответствовало — вспомним мысль Федора Тютчева о том, что изреченная, она есть ложь. Наконец ловишь себя на том, что все чаще думаешь по-русски:
— М-да-а.
Не только язык склоняет к молчанию, но и реальность — тоже. Болтая с соотечественниками о России (по-польски!), мы говорим о разном. Это продемонстрировала беседа с Бересем: он — о лагере, я — о монастыре, он — о палачах, я — о туристах. Для меня, как и для большинства местных жителей российской глубинки, особенно на Севере, главное — перезимовать, а стало быть, такие детали, как свет, тепло, вода. И лишь потом — понятия отвлеченные: демократия, свобода слова или права человека. К примеру, зимой замерз водопровод, на дворе метель, прорубь на Святом озере далеко, каждый день заново приходится лед разбивать. Да еще электричество выключили и лаптоп сдох. Впотьмах не попишешь, не почитаешь. Вдруг группа сородичей нагрянула, приехали на Острова покататься на лыжах. Болтовня при свечах о том о сем: о Путине, о Чечне, о мафии, об угрозе демократии в России. Послушав стереотипные формулы, словно из журнала «Впрост» или «Политика», я потихоньку выскальзываю по воду для чая — к проруби. На усыпанном звездами небе «меч Вяйнемяйнена» (так называют Орион в Карелии), в воздухе пахнет дымом (верно, Ольга топит печку…). А на Белом море потрескивает лед.
О какой демократии речь? — думаю я, пробивая ломом прорубь — слово, вроде, одно, а реальность — разная. Они болтают о демократии в западном стиле (с сарматским акцентом), я ее смягчаю по-русски (чуть деформируя). А ведь контекст, выговор или ударение для каждого понятия необычайно важны; я знаю, о чем говорю, поскольку второе десятилетие живу на пограничье двух языков (вер и культур) — побегов, как бы там не было, одного ствола. Впрочем, разговоры разговорами, а люди на окраинах России замерзают.
— Знаете, как выглядит любовь у «новых русских»? — спросил я, вернувшись с озера на кухню.
— Два поцелуя в губы и третий — контрольный — в затылок.
По лицам видно, что шутку Батуры они не поняли. Э-эх!
* * *
Кстати, об ударении. Возьмем слово «писать». Для одних это просто забава пером, для других — занятие сродни молитве. Кто-то писательством жаждет отчизну спасти. Кто-то — на хлеб заработать.
— Ничего смешного, верно?
Поэтому я долго не мог понять, почему мои русские знакомые хихикают каждый раз, когда разговор заходит о писании. Пока кто-то мне не объяснил, что я ставлю ударение в слове «писать» по-польски, то есть на второй слог от конца, а в русском слове ударение стоит на последнем, иначе слово «писать» превращается в «мочиться»: вместо скрипа пера — журчание отливаемой воды.
* * *
Ночью выпал тяжелый снег. Прикрыл землю, камни и крыши, осел на ветвях и травах. Море еще не замерзло. Вода цвета стали. Белизна и сталь… Лишь там, где отлив обнажил землю, — черная кайма.
* * *
Да, странные в жизни переплетения. В свое время с коммунистами сварился, а тут дружу с Васильичем, последним секретарем Соловецкого райкома КПСС. Особенно я люблю его байки. Васильич, как всякий человек, который плохо слышит, обожает много говорить. В рассказах же он возвращается к себе прежнему и воскрешает неведомый мне мир.
Родился в деревне Харлушино, близ Каргополя. Отец во время Гражданской войны сражался у Чапаева, потом вернулся, выгнал из деревни богатых мужиков (в том числе многих родственников) и основал колхоз «Новая жизнь». Саша до сих пор помнит, как от отца пахло — вонь махорки, пота и юфти — и песенку, которую тот любил петь под хмельком:
Знаю, ворон, твой обычай.
Ты сейчас от мертвых тел
И с кровавою добычей
К нам в деревню прилетел…
Потом отец исчез из сыновней фабулы, бросив семью ради другой женщины. В те времена бушевала свободная любовь… Вскоре колхоз переименовали в «Сталинец».
Началась война. Васильич был слишком молод, чтобы сражаться — его отправили на лесоповал. Жили с пацанами в лагерных бараках, оставшихся от поляков… Да-да — в том самом Каргополе, где сидел Герлинг-Грудзиньский. Получали по шестьсот грамм хлеба на человека и миску баланды — раз в день. Васильич собственными руками вырубил более трех с половиной тысяч кубометров леса! А государству сегодня жалко дать ему два куба на зиму.