Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неслучайно она была бригадиршей в колхозе имени Клары Цеткин. Когда пришел Хрущёв, вырастили такую кукурузу, что хоть топором ее руби. Получили первое место и приглашение в Москву на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. А кукуруза? Сгнила. Для людей оказалась в диковинку, скот тоже не пожелал ее жрать.
Муж бабы Клавы, Иван, был конюхом в колхозе. С лошадьми болтал, правда-правда! Ни писать, ни читать не умел, а с Сивым сговориться — пожалуйста, пока того на бойню не увели. После гибели коня Иван запил. Пил больше десяти лет, пока не умер. Детей у них не было, потому что у бабы Клавы опущена матка — в молодости снопы таскала. После смерти мужа Ивана осталась одна… Словно маленькое сморщенное яблоко, брошенное в углу на чердаке.
Баба Клава все бормочет что-то под нос (прямо как Ленин в «Тельце»), порой я улавливаю целые фразы, вот, например:
— Временечко идет, все ближе и ближе до смерти.
Чаще, однако, долетают до меня отдельные слова.
— Баба Клава, что значит «махомалка»?
— Махомалкой может быть капуста, а может — человек.
Полцарства и коня в придачу тому, кто мне объяснит, о чем речь.
Кстати. Однажды вечером баба Клава заметила, что белые ночи подходят к концу. А когда конец? На Ильин день. После него белого коня ночью в поле не разглядишь.
И все бы хорошо, кабы баба Клава не спятила от одиночества, не впала в паранойю и не придумала, что нижние соседи травят ее боевыми газами.
Баба Клава живет в деревянном бараке — на втором этаже. Квартира под ней стоит пустая, хозяева уехали, год-полтора назад. Однако кто-то туда заглядывает, наверное, проверяет, чтобы бездомные не заняли. А бабе Клаве после каждого такого визита мерещится запах газа, голова болит, зрение обостряется… Вынесла, бедняга, все ковры из дому, потому что в коврах — утверждает она — газ дольше держится. И белье из шкафа в сарай перенесла, белье тоже газом отдает.
Васильич соврал, что напишет губернатору — пусть разберутся. Может, баба Клава на время успокоится.
* * *
Под вечер, как спадет межень («меженью» называют здесь июльский зной, когда температура поднимается выше двадцати пяти градусов) и немного посвежеет, можно пройтись по Каргополю… Снова чувство нереальности: Соборная площадь в бледном сиянии белой ночи и собор, помнящий времена Ивана Гродного (это здесь временно покоились останки святого Филиппа, когда патриарх Никон вез их в 1652 году с Островов в Москву по велению царя Алексея Михайловича), сзади закопченная колокольня. Пусто. Ни души, если не считать вусмерть пьяного в кустах сирени.
Зато у реки шумно. Купаются, полеживают на травке, сидят в лодках, вытащенных на берег, пьют пиво, водку с колой.
— Выпьешь с нами? — приглашают.
— В другой раз, — отказываюсь я.
Вероятно, где-то здесь в 1608 году утопили в проруби Ивана Болотникова, предводителя крестьянского восстания. Интересно, сколько собралось зевак? Телевидения-то еще не было.
Приближаюсь к реке. Онега в лучах низкого солнца. Золотистая тропа ведет на тот берег. Я не пошел у нее на поводу.
* * *
Назавтра мы поехали в Харлушин, родную деревню Васильича. Это семьдесят километров к югу от Каргополя, за озером Лача — на реке Свидзь. Вез нас «газик» (сто рублей в час) сперва по бывшему вытегорскому тракту, а в деревне Скорюково повернули к Свидзи, и грунтовая дорога, разбитая, как черт знает что, вывела в Кононово.
На краю деревни разрушенная церковь. Попа забрали в 1937 году, молодого дьячка — чуть позже, а в церкви устроили мельницу. И сложили частушку:
Раньше жил там поп Алёша,
Проповедовал дурман,
А теперь Якунья Тюмчев
Муки наделает нам.
— А этого Якунью-то Господь наказал! — говорил Васильич. — Раз по пьяни Якунья запустил мельницу на полную мощность, жернова слетели, ногу ему размозжили, и больше уж в церкви не мололи.
Кононово… Здесь находится сельская администрация. Сюда ходит автобус — два раза в неделю, есть и почта, и магазин, в котором нас неплохо запомнили, но об этом потом. Пока что отправляемся дальше.
А дальше — полевая дорога, поля, заросшие анисом, овсяницей и полевицей, вымершие деревни — Митрофаново, Горка, Краскова, Давидова — деревянные призраки домов, по самые окна утонувшие в траве, непроходимые заросли в садах.
Харлушино. Невероятно! Старик Васильич не узнал свой дом (полстены от него осталось), и мы проскочили мимо — маневрируя в глубоких колеях — пока дорогу нам не преградил серебристый «БМВ». Машина стояла у забора, из-за которого торчал надетый на палку красный флаг с серпом и молотом — ворон от картошки отпугивать. В глубине сада дом, ну да… — Васильич вспомнил — этот дом принадлежал Анне Павловне, его учительнице. Кажется, еще жива.
Заходим и словно попадаем в роман Пелевина: в сенях мрачно, как бывает на границе другого мира, в избе по стенам ковры и портрет Сталина, иконы в красном углу — вырезанные из журнала, у стены кровать с горой уложенных друг на друга подушек — от самой большой до самой маленькой. Под кроватью ржавый ночной горшок.
В кухне кривая бабуля с палкой (ей восемьдесят два года, на каких-нибудь девять лет старше Васильича) не сразу признала Сашку, любимого ученика, и пустила слезу, что угостить нас нечем. Мы вынули свой чай, потому что у Павловны даже того не оказалось, а когда я выложил на стол рафинад, она горстями хватала его и прятала под подушку, не видя, что мы смотрим.
— Бог мне вас послал, — бормотала бабка беззубо, — с утра молилась, чтоб хоть сухарик.
Оставить нас на ночь она, к сожалению, не может, сын с приятелями на рыбалку приехал. Это его «БМВ». Не дай бог чужого дома застанут.
— Выгонят.
Мы советуемся: в Харлушине, кроме Павловны, только два жилых дома, в одном какая-то секта (год назад купили), в другом бичует Сережа, бывший мент.
— Он вас примет, была бы выпивка.
Выпивки у нас полно.
— Да живите, сколько хотите, — с порога заявил Сережа и отдал нам всю летнюю часть дома. Заблудиться можно.
Пыли там было — немерено… Пол мыли — четыре раза воду меняли. Паутина, рухлядь, хлам. На спинке одной из кроватей дамские панталоны.
— Уже пять лет висят, — объясняет Сережа, — с тех пор, как тут жили две художницы из Москвы. Меня рисовали.
Мы затопили баньку, по-черному, а вечером пили водку под сушеного леща.
Сережа с каждой стопкой делался все словоохотливее. Рассказывал о службе — в Сибири, в Байкальске. Была у них там с женой комната и жили они счастливо, пока замполит жену не выебал.
— А ты чего?
— В одну руку пизду и сиську не возьмешь.
Тогда он бросил и жену и службу, и вот уже девятый год бичует в Харлушине, в доме покойного дяди. Живет рыбой и картошкой со своего огорода, сам хлеб печет, а пару рублей у бабуль в соседних селах зарабатывает, тут покосит, там дров нарубит, на «Русский Север» хватает.