Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кажется, у меня уже шесть сантиметров, — говорит она. — Когда я рожала Эли, меня как раз на шести сантиметрах стошнило, а я сейчас начинаю чувствовать тошноту…
Я беру лоток для рвоты и передаю Вирджинии.
— Давайте попробуем осмотреть вас до того, как это случится, — предлагаю я и, натянув латексные перчатки, поднимаю покрывало в торце кровати.
Миссис Браунштейн поворачивается к Вирджинии:
— Думаете, это нужно?
— Ммм… — Она поворачивается ко мне. — Нужно?
Я опускаю покрывало.
— Миссис Браунштейн, — говорю я, — Вирджиния — практикантка. Я занимаюсь этим делом уже двадцать лет. Если хотите, я уверена, она с радостью измерит, на сколько сантиметров раскрыта шейка вашей матки. Но если вы чувствуете какой-то дискомфорт и хотите побыстрее закончить эту часть, я с удовольствием вам помогу.
— О! — Пациентка заливается густой краской. — Я просто решила…
Что она тут главная. Потому что она белая, хотя и на десять лет моложе меня.
Я выдыхаю, как прошу выдыхать своих рожающих пациенток, и, подобно им, с этим выдохом выпускаю из себя недовольство. Потом осторожно кладу руку на колено миссис Браунштейн и одариваю ее профессиональной улыбкой.
— Давайте просто достанем ребенка, — предлагаю я.
Моя мама до сих пор работает на Мину Хэллоуэлл в ее облицованном бурым песчаником особняке в Аппер-Вест-Сайд. С тех пор как мистер Сэм умер, маме приходится помогать госпоже Мине. Ее дочь, Кристина, живет по соседству, но у нее своя жизнь. Ее сын, Луи, живет в Лондоне со своим другом, режиссером из Вест-Энда. По-видимому, я единственная, кто видит иронию в том, что мама на три года старше женщины, за которой должна ухаживать. Но каждый раз, когда я заговариваю с мамой о том, что ей пора на покой, она только отмахивается и говорит, что Хэллоуэллы нуждаются в ней. Рискну предположить, что мама нуждается в Хэллоуэллах не меньше, — хотя бы просто для того, чтобы иметь цель в жизни.
Выходной у моей мамы один — воскресенье, и поскольку обычно в этот день я отсыпаюсь после долгой субботней смены, встречаться с ней мне приходится в особняке. Но я бываю у нее не слишком часто. Я говорю себе, что это из-за работы или Эдисона, нахожу еще тысячу причин, но истинная причина заключается в том, что каждый раз, когда я иду туда и вижу маму в этой мешковатой синей форме с белым передником, обернутым вокруг бедер, умирает маленький кусочек меня. Казалось бы, после стольких лет госпожа Мина могла бы разрешить маме одеваться так, как ей нравится, но нет. Может быть, именно поэтому я, когда все же навещаю ее, специально вхожу через парадную дверь со швейцаром, а не поднимаюсь на лифте для слуг в задней части здания. Какой-то моей извращенной части нравится, что о моем прибытии объявляют, как о прибытии любого другого гостя. Что имя дочери горничной будет записано в журнал.
Сегодня, впустив в дом, мама бросается ко мне с объятиями.
— Рут! Вот радость-то! Я прямо чувствовала, что сегодня случится что-то хорошее.
— Правда? — говорю я. — Почему это?
— Ну, я сегодня надела свое пальто — погода же меняется — и, что ты думаешь, нашла в кармане двадцать долларов! Они там, видно, с прошлой осени остались, когда я его в последний раз надевала. И я сказала себе: «Лу, это или хороший знак, или начало Альцгеймера». — Она усмехается. — Я выбрала первое.
Мне нравится, как кожа у ее рта складывается морщинками, когда она улыбается. Мне нравится видеть, как когда-нибудь старость отразится на моем лице.
— Мой внучок тоже пришел? — спрашивает она, заглядывая мне за спину. — Ты отпросила его?
— Нет, мама, он на занятиях. Придется тебе обойтись только мною.
— Только тобою, — передразнивает она. — Как будто этого мне мало.
Мама закрывает за мной дверь, а я расстегиваю куртку. Она протягивает руку, чтобы взять ее у меня, но я сама достаю из шкафа плечики. Меньше всего мне хочется, чтобы моя мать еще и мне прислуживала. Я вешаю куртку рядом с ее пальто, вспоминая старые времена, провожу рукой по нижней стороне маминого счастливого шарфа и закрываю дверь шкафа.
— Где госпожа Мина? — спрашиваю я.
— Поехала в город по магазинам. С Кристиной и ребенком, — говорит она.
— Я не хочу тебе мешать, если ты занята…
— Для тебя, детка, у меня всегда найдется время. Пойдем в столовую. Я просто делаю легкую уборку. — Она идет по коридору, а я следую за ней, присматриваясь к ее походке: из-за бурсита в левом колене она опирается в основном на правую ногу.
На обеденном столе расстелена белая скатерть, на ней рассыпавшимися слезами лежат нити хрустальных капелек, снятые с огромной люстры наверху. Посередине стола источает неприятный резкий запах миска с раствором аммиака. Мама садится и снова берется за работу, которую я прервала своим появлением: макает в раствор и просушивает нити хрусталя.
— Как ты их сняла? — удивляюсь я, глядя на люстру.
— Осторожно, — отвечает мама.
Я представляю себе, как она стоит на стуле, поставленном на стол.
— Тебе уже нельзя такими вещами заниматься, это опасно…
Мама отмахивается:
— Я этим занимаюсь уже пятьдесят лет. И лежа в коме смогла бы чистить кристаллы.
— Ну-ну. Продолжай сама снимать их с люстры, и твое желание может исполниться. — Я хмурюсь. — Я тебе давала адрес ортопеда. Ты сходила?
— Рут, перестань меня нянчить.
Она начинает заполнять пространство между нами вопросами об успехах Эдисона. Она рассказывает, как Адиса боится, что ее шестнадцатилетний сын может бросить школу (во время разговора в маникюрном салоне сестра об этом почему-то не упомянула). Пока мы говорим, я помогаю поднимать нити кристаллов и окунать их в раствор аммиака, жидкость жжет мою кожу, а гордость, еще горячее, обжигает заднюю стенку горла.
Когда мы с сестрой были маленькими, мама привозила нас сюда по субботам работать. Нам она преподносила это как нечто очень важное, как привилегию. Не все дети так хорошо воспитаны, чтобы помогать родителям на работе! Будете хорошо себя вести, я вам разрешу нажимать кнопку кухонного лифта, который поднимает посуду из столовой в кухню! Но то, что поначалу воспринималось как сладкая конфета, очень быстро превратилось в кислый лимон, во всяком случае для меня. Да, иногда мы играли с Кристиной и ее куклами Барби, но, когда к ней приходили друзья, Рейчел и меня выселяли в кухню или в прачечную, где мама показывала нам, как гладить манжеты и воротники. В десять лет я наконец взбунтовалась.
— Может, тебе это и нравится, но я не хочу быть рабыней госпожи Мины, — сказала я маме достаточно громко, чтобы меня могли услышать в доме, и она отвесила мне оплеуху.
— Не смей употреблять это слово, когда говоришь о честной, высокооплачиваемой работе, — строго произнесла она. — Эта работа тебя одевает и обувает.