Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся к толпе; она интересна с точки зрения социальной эмбриологии, потому что показывает нам, каким образом новое общество могло и даже должно было образоваться вне семьи; я не говорю – раз образовавшись, удержаться без семьи. Я утверждаю, что существуют два различных зародыша обществ – семья и толпа; и смотря по тому, из какого источника нация главным образом возникла, и откуда происходили влияния, под которыми она развивалась, она может принять самые различные оттенки. Разумеется, обе формы происхождения во многом сходятся: как в том, так и в другом случае общество возникает по внушению, а не по договору. Договор, как встреча нескольких желаний, независимо друг от друга появившихся и оказавшихся в согласии друг с другом, – чистая гипотеза. Напротив, внушение как акт, вызывающий стремления, согласные с той высшей волей, в которой они имеют свой источник, – вот элементарное социальное явление.
Всякая толпа, как и всякая семья, имеет главу и безусловно ему подчиняется.
Но суеверное уважение и подчинение сына отцу у домашнего очага – одно, а мимолетное увлечение, вызванное вожаком толпы, – другое. Когда в общественной жизни царит семейное, земледельческое или сельское начало, то в ней господствует исключительно подражание обычаю, с преобладанием чисто личных интересов и с тем величественным спокойствием, которое так характерно для египтян и китайцев.
Когда на смену является стадность, то начинает действовать уже подражание – мода, внося сюда свою нивелировку и свои изменения, свою ассимиляцию на больших расстояниях и свои быстрые трансформации.
В деревенских обществах господствует семейное начало: там население поддерживается и увеличивается только в силу своего естественного прироста; в городах господствует общество – толпа: со всех сторон стекаются туда люди, оторванные от своего крова и соединившиеся случайно.
Вот, отчасти, почему в предыдущей главе я счел нужным придать такое большое значение разнице между сельской и городской формой грабежа.
Но безразлично знать, явилась ли склонность к преступлению плодом плохого домашнего воспитания или вредного влияния товарищей. Неустойчивого человека всегда толкают на преступление или семья, или секта, или собрание товарищей в кафе; в последнем случае увлечение, которому он поддается до известной степени, напоминает народное движение, которое толкает мятежника на убийство.
После этих нескольких слов о силе и формах подражания следовало бы изложить его общие законы, которым преступление подчиняется, как и всякое другое общественное явление. Но рамки этого труда заставляют меня ограничиться лишь несколькими краткими указаниями. Мы уже знаем, что пример одного человека, приблизительно так же, как сила притяжения тела, как бы рассеивает вокруг него лучи, сила которых, однако, ослабевает по мере увеличения расстояния между ним и теми людьми, которых коснулся его луч. Слово «расстояние» следует понимать здесь не в геометрическом, а в психологическом значении слова; умножение связей между людьми при помощи писем и печати, духовное общение всякого рода между согражданами, рассеянными по обширной территории, уменьшает, в этом смысле, расстояние между ними. Возможно, повторяем, что благородный пример всего окружающего общества благодаря его отдаленности может нейтрализоваться в душе бродяги влиянием нескольких товарищей.
В экономическом, лингвистическом, религиозном и политическом отношении наблюдается то же самое: по соседству с большими городами существуют еще деревни, имеющие мало сношений с городом; в них сохраняются старинные потребности и понятия, там заказывают полотно ткачу, любят есть черный хлеб, творят только на простонародном наречии и верят в колдунов и в колдовство. Это замечание никогда не следует терять из виду. Теперь, вместо того, чтобы брать каждый пример отдельно, рассмотрим соотношение нескольких примеров и поищем результатов их обмена. Прежде всего, каким бы низким и презренным ни был субъект, постоянное сношение с ним очень высокопоставленных и очень гордых людей не преминет оставить в последних известное смутное стремление ему подражать; доказательством того служит заразительность произношения, самый высокомерный хозяин, если он живет в деревне один со своими слугами, кончает тем, что заимствует у них некоторые интонации и даже обороты речи так же, как самое холодное тело все-таки сообщает свою теплоту телу более теплому. Но как в общем согревание теплого тела холодным почти ничтожно в сравнении с значительным согреванием холодного теплым, так в наших обществах часто, даже всего чаще, действие, производимое примером рабов на хозяина, детей на взрослых, светских людей на духовенство (во время благоденствия нашей теократии), невежд на литераторов, наивных на опытных, бедных на богатых, плебеев на патрициев (в блестящие периоды господства аристократии), поселян на горожан, провинциалов на парижан – словом, действие, производимое примером низших на высших, можно игнорировать и считаться только с действием обратным, заключающим в себе верное объяснение истории. Во всякую эпоху существует чей-нибудь признанный всеми (иногда несправедливо) авторитет; он составляет привилегию того, кто, будучи более богат потребностями, идеями, дает больше примеров для подражания, чем получает их. Неравномерный обмен примерами, управляемый этим законом, имеет своим результатом тяготение социального мира к состоянию общей нивелировки, аналогичной тому универсальному однообразию температуры, которое стремится установить закон испускания телами тепловых лучей.
Иногда, и даже слишком часто, бывает, что политическое и военное могущество находится в руках нации или класса, наиболее бедного просветительными примерами. В этом случае подчиненная нация или класс, считая себя выше господствующей нации, ограничивается подчинением и отказывается ассимилироваться.
Вот частая причина как притеснений, так и кровавых революций. Победитель прежде всего сознательно или бессознательно хочет, чтобы ему подражали, и если этого нет, он не верит в реальность своей победы.
До такой степени ясно он всегда чувствует, что подражательное условие есть социальное действие по преимуществу. Он старается поэтому всевозможными способами, грубым насилием или открытым давлением, навязать побежденному не только свое иго, но еще и свой тип.
Филипп II, например, применил первый способ к андалузским маврам. Это были самые трудолюбивые, самые богатые, самые культурные и не менее верные, чем другие, его подданные. Но они ревниво охраняли их национальные обычаи, их костюм, пищу, жизненную обстановку, не позволяя себе проникаться испанскими нравами. Отсюда происходило все, что говорилось тогда против них, и вся та ненависть, которую они внушали народу и духовенству победителей. «Победивший народ, – вполне основательно замечает по этому поводу Forneron, – всегда будет недоволен теми, кто пользуется покровительством его законов, не сливаясь с ним воедино»[53], то есть против тех, кто подчиняется, но не подражает ему. Декреты Филиппа II, изданные в 1566 году против мавров при одобрении всех христиан, имели целью сделать подражание мавров христианам везде и во всем обязательным. «С 1-го января следующего года, – говорит Форнерон, – мавры не могли иметь ни армии, ни рабов, ни костюмов по своему вкусу: они немедленно должны были облечься в панталоны и куртки, и не скрывать под чадрой и фередже лица и плечи своих женщин, вынужденных носить с этих пор токи и фижмы, забыть свой язык и в течение 6-ти месяцев изучить испанский и т. д.». Вот деспотизм, доведенный до безумия; известно, сколько потоков крови пролилось благодаря ему. Но разве среди эпох и наций, хвастающихся своей демократической веротерпимостью, не бывало, чтобы какая-нибудь господствующая секта, якобинская или пуританская, преследовала, в сущности, ту же цель, захватывая в свои руки национальное воспитание и переделывая по-своему души детей или попросту, без декретов и битв, отрешая от всех должностей и подвергая всем формам отлучения от церкви тех, кто упорно оставался иным, чем были они? Тем не менее, справедливо, что внушаемое таким образом подражание не распространяется и не проникает глубоко; другими словами, социальное превосходство, более богатое просветительными идеями, кончает тем, что берет верх над политическим могуществом даже в том случае, если последнее не принадлежит ему и даже ему враждебно; я исключаю такие случаи как радикальное истребление, имевшее место по отношению к маврам в XVI веке. История изобилует иллюстрациями этой истины. Зайдите в жилище крестьянина и присмотритесь к его обстановке: от вилки и стакана до рубашки, от точила до лампы, от топора до ружья нет ни одной вещи из его мебели, одежды или инструментов, которая бы прежде, чем попасть в его хижину, не была раньше, в качестве предмета роскоши, в употреблении у королей, высших военных и духовных сановников, затем сеньоров, буржуа и, наконец, соседних землевладельцев. Поговорите с этим крестьянином: вы не найдете у него ни одного представления ни о праве, ни о земледелии, ни о политике, ни об арифметике, ни одного семейного или патриотического чувства, ни одного желания или стремления, которое по происхождению не оказалось бы открытием или смелой инициативой, идущими с верхов общества и постепенно спускающимися до самого его дна. Его французский язык, на котором он начинает правильно говорить, – эхо соседнего города, который, в свою очередь, перенял его из Парижа, точно так же и его местное наречие, которым он еще пользуется (предположим, что дело идет о южной Франции), или передано ему из соседних замков, копировавших провансальские дворы, или тот латинский язык, на котором он начал говорить после Юлия Цезаря, потому что галльская аристократия вынуждена была говорить на языке победителей. Даже его ненависть к старому порядку была внушена ему лицами, стоящими во главе старого порядка; его потребность равенства исходит из якобинских клубов, которые, в свою очередь, усвоили ее из философских салонов, где в обществе красавиц и остряков той эпохи обсуждались новые произведения Руссо. Его ревнивое пристрастие к земле перешло к нему от крупных феодальных собственников, которые всей душой были преданы земле, и которых его предки имели двойное основание копировать в течение целых веков как своих соседей и господ. Социальная иерархия всего больше благоприятствует распространению примеров. Аристократия – это как бы водоем, из которого последовательно распределяются, падая один за другим, каскады подражания. Если крупная промышленность сделалась теперь возможной, если проникновение в самые недра народных масс населения новых потребностей, вкусов и одинаковых понятий открыло ей широкие и необходимые для нее рынки, то не обязан ли настоящий процесс уравнения всех прежним неравенствам? Но подождем думать, что движение это остановится; в эпоху демократии дело аристократии продолжается, и притом в более широком масштабе, столицами[54]. Последние во многом походят на первую. Аристократия во дни своего величия блистает гениальностью, роскошью, великодушием, храбростью, любезностью, предприимчивостью, она покупает эти блестящие качества дорогой ценой безумия, преступления, самоубийств, дуэли, незаконных рождений, всевозможных пороков и болезней. Столица не менее роскошна, не менее тлетворна, не менее гениальна и пристрастна к новизне: она проявляет тот же эгоизм и ту же дерзость, она глубоким презрением платит провинции за ее глубокий восторг перед ней и относится к ней так же, как дворянство относилось когда-то к простонародью, с удовольствием оплачивавшему его долги и его капризы; она страдает меньшей рождаемостью и усиленной смертностью, и благодаря язвам, которые ее точат, – туберкулезу, сифилису, алкоголизму, нищенству, проституции, – она неизбежно погибла бы, если бы, как и всякая существующая аристократия, не обновлялась притоком новых элементов[55].