Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господин Аггарвал не оценил накал страстей и не просчитал ситуацию. Не все собравшиеся здесь люди симпатизировали ему. Многих возмущало до глубины души то, что его «Борьба за Свободу» отвлекала на себя главное внимание СМИ, подрывая позиции других движений. Анджум, в отличие от него, мнение толпы вообще не интересовало. Ей было абсолютно все равно, на чьей стороне были люди вокруг. В душе Анджум вспыхнул свет, наполнивший ее мужеством.
— Разрешение полиции? — едва ли можно было произнести эти два слова с большим презрением. — Это ребенок, а не противоправное покушение на собственность вашего отца. Обращайтесь в полицию вы, сахиб, уповайте на нее, все мы — остальные — пойдем кратчайшим путем и будем уповать на Всемогущего.
Саддам успел прошептать благодарственную молитву за то, что Анджум употребила нейтральное слово «худа», а не «Аллах миан», чтобы не спровоцировать открытое столкновение.
Противники прияли боевую стойку.
Анджум с одной стороны и циничный бухгалтер — с другой.
Какое красноречивое противостояние!
По иронии судьбы они оба оказались здесь этой ночью для того, чтобы уйти от своего прошлого и всего, что до сих пор очерчивало и определяло их жизнь. Но для того, чтобы подготовиться к битве, им пришлось отступить и занять позиции, к которым они привыкли, которые они занимали когда-то. И стать теми, кем они были на самом деле.
Он — революционер, запертый в разуме бухгалтера; она — женщина, запертая в мужском теле. Он, обозлившийся на мир, в котором перестал сходиться баланс. Она, обозлившаяся на свои железы, органы, кожу и жесткие волосы, ширину могучих плеч и тембр своего голоса. Он, стремившийся привить честность загнивающей системе. Она, желавшая сбросить с небес звезды и сварить из них зелье, которое дало бы ей идеальные груди и бедра, косу длинных волос, при ходьбе раскачивающуюся из стороны в сторону, и — да, больше всего на свете — хотелось ей иметь вещь, для которой в Дели было столько ругательств и которая служила символом тягчайших оскорблений: маа ки чут — материнскую манду. Он, проведший всю свою жизнь в уклонениях от налогов, выбивании выплат и полюбовных сделках. Она, годами жившая, как дерево, на кладбище, куда по утрам и вечерам являлись души старых поэтов, которых она так любила, — Галиба, Мира и Заука — являлись, чтобы читать стихи, пить, спорить и играть. Он, который всю жизнь заполнял все формуляры и всегда ставил галочки в нужные квадратики. Она, которая никогда не знала, куда ставить галочку, в какую очередь становиться и в какой общественный туалет идти — в мужской или женский. Он, уверенный в своей вечной правоте. Она, знавшая, что всегда была неправа, неправа во всем. Он, стиснутый своими определенностями. Она, черпавшая силы в своей двойственности. Он — хотевший закона. Она — хотевшая ребенка.
Противники оказались в центре круга людей, охваченных самыми разными чувствами — яростью, любопытством. Люди сравнивали соперников, взвешивали шансы. Но все это не имело никакого значения. Мыслимое ли дело, чтобы бухгалтер в гандианской шапочке устоял в публичном поединке — один на один — со старой делийской хиджрой?
Анджум наклонилась к лицу господина Аггарвала, словно собираясь его поцеловать.
— Ай Хай! Отчего ты так сердишься, джаан? Даже не посмотришь на меня?
Саддам Хусейн сжал кулаки. Ишрат схватила его за руку. Она перевела дыхание и вошла в круг, чтобы защитить Анджум способом, издавна известным одним только хиджрам: объявить войну и одновременно предложить мир. Наряд, выглядевший нелепым всего несколько часов назад, теперь как нельзя лучше подходил для того, что она собиралась сделать. Она растопыренными пальцами прикоснулась к руке Анджум и, ворвавшись в круг, начала танцевать, бесстыдно качая бедрами и сладострастно играя полами дупатты; вся ее вызывающая сексуальность была направлена на то, чтобы унизить, уничтожить господина Аггарвала, коему ни разу в жизни не случалось участвовать в честной уличной драке. Под мышками его белой рубашки начали расползаться пятна пота.
Ишрат между тем затянула песню, которую толпа, по ее убеждению, не могла не знать — песню из фильма «Умрао Джаан» («Дорогая Умрао»), который обессмертила несравненная актриса Рекха.
Кто-то попытался вытеснить ее из круга. Тогда Ишрат выпорхнула на середину улицы и принялась совершать свои пируэты на зебре, освещенная ярким светом уличных фонарей. На противоположной стороне улицы кто-то начал отбивать ритм на дафли. Люди начали подпевать. Ишрат оказалась права. Песню знали все:
Эта песнь куртизанки или, по крайней мере, одна эта строка могла послужить гимном почти для всех, кто в тот момент находился на Джантар-Мантар. Все, кто там был, верили, что они небезразличны кому-то, верили, что кто-то непременно их услышит. Что хоть кто-нибудь станет их слушать.
Внезапно началась драка. Наверное, кто-то сказал что-то непристойное, а Саддам Хусейн ударил его. Никто так толком и не понял, что произошло.
Дежурившие на площади полицейские пробудились от спячки и бросились к месту драки, щедро раздавая направо и налево удары длинными бамбуковыми палками. Очень скоро прибыли, воя сиренами и мигая синими фонарями, полицейские джипы («Мы с вами, за вас — всегда») и спецназ делийской полиции — маадер чод бехен чод маа ки чут бехен ка лауда[21].
Телевизионщики не могли упустить такой шанс. Заработали камеры. Девятнадцатилетняя активистка не могла пропустить такую возможность. Она ворвалась в толпу, встала перед камерой с плакатом, на котором был изображен сжатый кулак, и, проявив незаурядное политическое чутье, тотчас заговорила о дубинках для своего народа.
Ее люди откликнулись:
Полиции не понадобилось много времени для того, чтобы восстановить порядок. Среди тех, кого увезли в фургонах в полицейский участок, оказались и господин Аггарвал, и Анджум, и дрожавший устад Хамид, и даже живая инсталляция в скатологическом костюме (человек-лайм каким-то образом смог избежать этой участи). Наутро всех отпустили, не предъявив никаких обвинений.
Когда кто-то вспомнил, из-за чего все началось, ребенка уже не было.
Последним, кто видел ребенка, был доктор Азад Бхартия, который, согласно его собственным подсчетам, держал голодовку уже одиннадцать лет, три месяца и семнадцать дней. Доктор Бхартия был настолько худ, что казался плоским, двухмерным. Виски его запали, темная, закопченная солнцем кожа туго обтягивала кости лица и кадык на длинной, худой шее. На груди резко выступали ключицы. Из глубоких глазниц на мир смотрели пытливые, горящие лихорадочным огнем глаза. Одна рука — от плеча до запястья — была в замызганной гипсовой повязке и висела на обмотанной на шее косынке. Пустой рукав невероятно грязной полосатой рубашки болтался на боку, словно несчастный флаг побежденного государства. Доктор Азад Бхартия сидел позади большого картонного щита, обтянутого мутным поцарапанным полиэтиленом. На картоне было написано: