Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шикас ладх.
* * *
По панели пополз шепоток, ребенка передавали из рук в руки, как коробку с сюрпризом. Тихое недоумение распустилось громким вопросом: «Бхай бакча киска хай? Чей это ребенок?»
Тишина.
Потом кто-то вспомнил, что днем видел женщину, котороую рвало в парке. Но еще кто-то сказал: «Нет, это не она».
Кто-то заявил, что это была побирушка. Еще кто-то предположил, что она была жертвой изнасилования. (В мире есть языки, где для этого понятия существует специальное слово.)
Кто-то сказал, что мать была здесь раньше, с группой, собиравшей подписи за освобождение политических заключенных. Пошли слухи о том, что речь идет о фронтовой организации маоистов, ведущих партизанскую войну в лесах Центральной Индии. Кто-то, однако, возражал: «Нет, нет, это была не она — та была одна и пробыла здесь несколько дней».
Кто-то говорил, что это бывшая любовница какого-то политика, который бросил женщину, когда она забеременела.
Все согласились с тем, что политики — сволочи. Но все это нисколько не помогало решить главную проблему.
Что делать с ребенком?
Молчаливое дитя — то ли оттого, что стало центром всеобщего внимания, то ли от испуга — вдруг заголосило. Какая-то женщина взяла девочку на руки. (Потом многие вспоминали, что та женщина была высокая, маленькая, черная, белая, красивая, некрасивая, старая, молодая; кто-то говорил, что она чужачка, а кто-то — что ее часто видят на Джантар-Мантар.) За толстый черный шнурок, которым был опоясан младенец, был заткнут многократно сложенный листок бумаги. Женщина (красивая, некрасивая, высокая и маленькая) развернула клочок бумаги и протянула соседке, попросив прочитать написанное. Недвусмысленное послание было написано по-английски: «Я не могу ухаживать за ребенком и поэтому оставляю его вам».
После долгого негромкого, но оживленного обсуждения печально и скорее с неохотой люди решили, что ребенка следует передать полиции.
Прежде чем Саддам смог ее остановить, Анджум встала и скорым шагом направилась к тому месту, где спонтанно возник ночной Комитет по делам детей. Анджум была на голову выше большинства людей, и следить за ней было поэтому нетрудно. Колокольчики на ее щиколотках, невидимые под шальварами, вызванивали неумолчное дзинь-дзинь-дзинь. Для Саддама, которого внезапно охватил ужас, каждый дзинь звучал как выстрел. Синеватый свет уличных фонарей упал на ее легкую щетину, казавшуюся светлой на фоне неровной темной кожи, покрытой блестящим потом. Ярко сверкали камни на сережке, украшавшей великолепный, загнутый вниз, как у хищной птицы, нос Анджум. В ее облике угадывалась затаенная сила, что-то неизмеримо мощное, но в то же время совершенно ясное и понятное — вероятно, ощущение собственного предназначения.
— Мы хотим отдать ее в полицию? Я не ослышалась — в полицию? — произнесла Анджум обоими своими голосами сразу: одним, хриплым и грубым, и другим, низким и отчетливым. Белый клык ярким пятном выделялся на фоне съеденных бетелем красноватых пеньков.
Собирательным «мы» Анджум, в своей великодушной солидарности, обняла и объединила всех с собой. Ничего удивительного, что толпа восприняла это как невыносимое оскорбление.
Какой-то остроумец сказал:
— А что? Интересно, что вы сможете с ней сделать? Вы же не сможете превратить ее в одну из вас, не так ли? Современные технологии, конечно, продвинулись далеко, но не настолько… — Этот человек выразил всеобщее убеждение в том, что хиджры похищают младенцев мужского пола и кастрируют их. Его остроумие было вознаграждено слабым всплеском добродушного смеха.
Анджум не оставила безнаказанной вульгарность этого замечания. Она заговорила, напряженно, с силой и убежденностью, естественными и мощными, как голод.
— Она — дар Божий. Отдайте ее мне. Я одарю ее любовью, в которой она так нуждается. Полицейские отправят ее в государственный приют, где она умрет.
Иногда одному человеку удается утихомирить взбудораженную толпу. На этот раз такое удалось Анджум. Те, кто был способен ее понять, были поражены и смущены изысканностью ее урду. Владение языком противоречило тому, что знали люди о том общественном классе, к какому, как они понимали, принадлежала Анджум.
— Ее мать, должно быть, оставила ее здесь, потому что, как и я, думала, что это место — современная Кербела, что здесь ведется битва за справедливость, битва добра против зла. Наверное, она думала: «Эти люди — борцы, это лучшее, что есть в мире, и один из них наверняка возьмет себе ребенка, о котором я сама не могу позаботиться», но вы… вы хотите звонить в полицию?
Несмотря на гнев, несмотря на шесть футов роста и широченные плечи Анджум, речь ее не была лишена женского кокетства, а жесты — мягкости и изящества, какие сделали бы честь иной куртизанки из Лакхнау тридцатых годов.
Саддам Хусейн внутренне готовился к потасовке. Подошли Ишрат и устад Хамид, собираясь сделать все, что было в их силах.
— Кто разрешил этой хиджре находиться здесь? За что она, собственно говоря, выступает?
Господин Аггарвал, стройный джентльмен средних лет с аккуратно подстриженными усиками и одетый в рубашку-сафарим, хлопковые брюки и шапочку Ганди с надписью: «Я против коррупции, а ты?», производил впечатление властного и грубого бюрократа, каковым он, собственно, и был до недавнего времени. Большую часть своей карьеры он провел в Департаменте налогов и сборов — до того дня, когда, по какому-то капризу судьбы, он вдруг — со своего высокого места — разглядел всю гниль системы. Он написал прошение об отставке, оставил высокую должность и отдался «служению народу». Несколько лет он мелькал на периферии благотворительных и социальных движений, но теперь, сделавшись сподвижником голодающего старика, он стал известен, и его фотографии ежедневно красовались в газетах. Многие считали (и совершенно справедливо), что реальная сила сосредоточена именно в его руках, что старик был всего лишь харизматическим талисманом, нанятым символом, который уже отработал свое. Некоторые сторонники теории заговоров шептались о том, что старика намеренно уговаривают держаться, заставляют загнать себя в угол, накручивают до такого состояния, чтобы собственная надменность не дала ему отступить. Ходили слухи, что если старик умрет от голода под прицелом телевизионных камер, то у движения появится свой мученик, и момент его кончины станет началом головокружительной политической карьеры господина Аггарвала. Это были злые и в корне неверные слухи. Господин Аггарвал в самом деле стоял за кулисами движения, но даже он был поражен тем возбуждением, какое вызывал у толпы старый гандиец. Господин Аггарвал оседлал волну, но отнюдь не планировал постановочное самоубийство. Пройдет несколько месяцев, и ненужный талисман будет отброшен, а сам Аггарвал вольется в мейнстрим индийской политики, где потребуются столь драгоценные, но некогда отвергнутые им достоинства и навыки. Он станет достойным оппонентом Гуджарату ка Лалле.
Выдающимся преимуществом господина Аггарвала как политика было полное отсутствие в его облике чего бы то ни было выдающегося. Он ничем не выделялся на фоне многих других людей. Все в нем — манера одеваться, речь, образ мышления — было чистеньким и аккуратненьким, подстриженным и ухоженным. У него был высокий, негромкий голос и сдержанные манеры — до того момента, как он подходил к микрофону. Тут он преображался в вихрь, торнадо, вулкан устрашающей праведности. Вмешавшись в историю с младенцем, он надеялся отвлечь внимание СМИ от распрей и ссор (вроде ссоры между Матерями и Плюющей Бригадой) и обратить его на действительно, как он считал, Важные Вещи. «Это наша вторая Борьба за Свободу. Наша страна на пороге революции, — напыщенно произнес он, обращаясь к растущей вокруг него толпе. — Здесь собрались тысячи людей, потому что коррумпированные политики сделали нашу жизнь невыносимой. Если мы решим проблему коррупции, то сможем поднять нашу страну на небывалую высоту, поставить ее во главе мира. Это серьезная политика, и в ней нет места дешевому цирку». Он не смотрел на Анджум, но слова его были обращены к ней: «У вас есть разрешение полиции на присутствие здесь? У всех должно быть такое разрешение». Анджум нависла над ним. Господин Аггарвал не хотел смотреть ей в глаза, и это означало, что он обращался напрямую к ее грудям.