Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вообще-то, я помню, как вас назначал, полковник. Помню очень хорошо. Меня беспокоило ваше нежелание соглашаться на этот пост. Я опасался, что вы слишком щепетильны для такой работы. Похоже, я ошибался. – Он ставит печать на моем меморандуме, подписывает его и протягивает мне. – Не стану вас останавливать. Но если что-то пойдет не так, виноваты будете вы.
Мы решаем, что если уж устанавливать одну подслушивающую трубу, то можно установить и вторую – в спальне, где Шварцкоппен и Паниццарди, наиболее вероятно, будут обсуждать самые интимные свои вопросы. Девернин должен принести необходимое оборудование: трубы, пилу, резак, молоток и долото, мешки для мусора. Пробиться в дымоход можно, только когда квартира внизу будет пуста, а такое бывает обычно ночью. Дюкасса также беспокоит, как отнесется к этому пара, живущая наверху, они уже начали задавать ему подозрительные вопросы о шумах, которые до них доносятся, и о том, чем он занимается целыми днями. Поэтому работу нужно проделать с мучительно-медленной скоростью: громкий удар молотком – пауза. Еще один удар – снова пауза. Чтобы выбить один кирпич, понадобится целая ночь. И всегда существует опасность, что из камина в комнату немцев свалится сажа. И еще – работа грязная. Нервы напряжены. Девернин докладывает, что Дюкасс начал пить – еще одна профессиональная шпионская болезнь.
Есть и другая трудность – проникновение в квартиру немцев. Девернин сначала предложил обычный взлом. Он приходит ко мне в кабинет с набором инструментов в небольшой кожаной скатке, которую разворачивает на моем столе. Я вижу отмычки, изготовленные для уголовной полиции мастером по замкам. Они похожи на хирургические скальпели. Он объясняет, как они действуют: двусторонние отмычки для разных типов замков: чемоданные, рамочные, открывающиеся бородковыми ключами, скребки для высвобождения застопоренных дисков… Мне становится нехорошо от одного только их вида и мысли о том, что нашего агента поймают при взломе собственности, принадлежащей немцам.
– Но это все очень просто, полковник, – утверждает он. – Покажите мне здесь что-нибудь запертое.
– Пожалуйста. – Я показываю на верхний правый ящик моего стола.
Девернин встает на колени, осматривает замок, выбирает две отмычки.
– Нужно две. Одной вы нажимаете на зубчатый шпенёк, вот так… Вставляете отмычку, нащупываете первый диск, поднимаете его в открытое положение… – Девернин сосредоточенно морщится. – Потом делаете то же самое с остальными дисками… А потом… – Он улыбается и открывает ящик. – Дело сделано!
– Оставьте их мне, – говорю я. – Хочу подумать.
Девернин уходит, а я запираю инструменты в столе. Время от времени достаю их и разглядываю. Нет, решаю я. Слишком рискованно, уголовное преступление. Я предлагаю собственный план, у него одно достоинство – он абсолютно легален. Я излагаю его Девернину день или два спустя.
– Нам ведь нужен только доступ в их камины?
– Да.
– А сейчас как раз то время года, когда отопления не требуется и камины чистят?
– Да.
– Тогда почему вам не переодеть двух наших людей трубочистами – пусть предложат свои услуги немцам.
В середине мая Девернин приходит ко мне, и я вижу на его губах улыбку, а улыбается он очень редко. Выясняется, что друг его шурина знает трубочиста, патриота, который одновременно с Девернином – в ту пору сержантом – служил в его драгунском полку. Его отец погиб в 1870 году, и он рад будет сделать что-нибудь для Республики, не задавая никаких вопросов. Во время второго завтрака, когда немцы выпивали перед едой, он постучал в дверь квартиры на первом этаже, назвался трубочистом, и его пропустили без всяких вопросов. Под самым носом этих высокомерных пруссаков он ходил туда-сюда по их квартире, укладывал переговорные трубы, делая вид, что чистит дымоход, а потом закрепил все это на месте. А когда в конце он оставил им визитку, один из немцев дал ему чаевые.
– И что теперь слышно? – спрашиваю я.
– Много слышно. В особенности если говорящий сидит или стоит рядом с камином. Во всяком случае, суть разговора понять можно.
– Хорошая работа. Молодцы!
– Но это еще не все, полковник.
Девернин достает из кармана конверт и увеличительное стекло. В конверте лежит фотография десять на тринадцать сантиметров. Я несу ее к окну, к свету.
– Ее отпечатали вчера днем, после трех часов.
Без увеличения фигуру человека, выходящего из ворот посольства, разглядеть трудно, но и с увеличением нужно очень собраться: его движение вперед несколько замутило изображение, тень за его спиной от яркого майского солнца гораздо резче. Но стоит посмотреть несколько секунд – и сомнений не остается. В данном случае выпученные круглые глаза и экстравагантные усы, завитые, как бараньи рога, выдают предателя с головой: это Эстерхази.
В пятницу этой недели Бахир, кряхтя и задыхаясь, поднимается ко мне в кабинет с персональной телеграммой, переправленной через министерство. Даже не успев взять бумагу из его рук, я чувствую: это о моей матери, что может означать лишь плохие новости. Разве все мы в каком-то далеком уголке мозга с того момента, когда впервые осознаем, что смертны, не опасаемся втайне смерти родителей? Или же это постоянное состояние страха присуще только тем, кто пережил утрату в детстве? Но я читаю телеграмму – она от Анны, моей сестры, которая сообщает, что наша мать упала и сломала бедро. Доктора сделали ей анестезию, чтобы избавить от боли и страданий во время операции.
ОНА В ИСТЕРИКЕ И НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕТ.
ЕСЛИ МОЖЕШЬ, ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО.
Я иду по коридору и сообщаю об этом Анри. Он отвечает с дружеским сочувствием:
– Прекрасно понимаю, что вы чувствуете, полковник. Можете не беспокоиться, я сделаю все, чтобы в ваше отсутствие отдел работал так же эффективно.
Анри говорит совершенно искренне, и я ощущаю неожиданную симпатию к этому старому грубияну. Он желает мне удачи.
Когда я добираюсь до больницы в Версале, операция уже закончена. Анна с мужем, Жюлем Ге, сидят у постели мамы. Оба более чем на десять лет старше меня: хорошая семья, дельная, у них двое взрослых детей и двое еще школьников. Жюль преподает в одном из парижских лицеев, он цветущий краснолицый лионец, искренний католик и консерватор, к которому я по всем законам логики должен был бы испытывать антипатию, но я его по каким-то необъяснимым причинам всегда любил. Они поднимаются мне навстречу, и я сразу вижу: дела плохи.
– Как она?
Анна в ответ отходит в сторону, чтобы я видел кровать. Мать лежит сморщенная, крохотная, серая. Лицо повернуто в сторону от меня. Нижняя часть тела в гипсе, который странным образом кажется больше и существеннее, чем сама она. Она выглядит болезненно неоперившейся, словно вылупилась из яйца лишь наполовину.
– Когда она отойдет от хлороформа?