Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За это я его уважал: у него хватало мужества сказать, что ему не разрешили. Случись эта история с муравьями в шоколаде со мной, я бы такого навыдумывал! Как я съел целый килограмм этих муравьев, как пара муравьев, по неизвестным причинам оставшихся в живых, щекоталась у меня в животе и как повар, готовивший их, клялся, что никогда не встречал такого непробиваемого ребенка! Уж будьте уверены.
И его мама. Я уже рассказывал про ее руки, но и вся она была совершенно невероятная. Высокая — выше отца Хаима, голубоглазая, с белой, как фарфор, кожей и медового цвета волосами, мягкими локонами спускавшимися на плечи. Прямо кукла, только большая. Казалось, она вот-вот захлопает глазами и скажет: «Мама». Но она говорила только: «Хаим». «Хаааим», протяжно, ласково, голос у нее звучал, как музыкальный инструмент, на последнем слоге поднимаясь вверх, будто она каждый раз проверяла, действительно ли ее сын жив, цел и невредим.[15]Когда я был у него, она постоянно заходила к нам в комнату, каждый раз под новым предлогом: то закрыть окно, чтобы Хаима не продуло, то зажечь свет, чтобы у него не устали глаза, то позвать его выпить какой-то особенный витамин для укрепления костей. Там, у него дома, когда она была рядом, я разговаривал очень мало. И каждый раз, когда у меня чесался язык, я вежливо и скромно склонял голову и до крови кусал себя за щеки. Я старался говорить красивыми и правильными фразами, и, уж конечно, не вспоминал о своем опыте общения с полицией и преступниками: ей бы это вряд ли понравилось.
Будь моя воля, я бы сидел у него весь день, до ночи, но Хаиму всегда хотелось выйти на улицу: он говорил, что дома ему душно, а мама совсем сводит его с ума. Я не понимал, чем он недоволен. Она просто беспокоилась о нем. Мне абсолютно не мешало, что она каждую секунду появляется в его комнате и медленно хлопает голубыми глазами, и говорит мягким голосом «Хаааим», а иногда «Хаимка». Я даже улыбался ей, когда она входила и тихонько спрашивала, все ли в порядке и не хотим ли мы стакан свежего сока или кусочек пирога. Я так привык к ее заботе, что мог предсказать с точностью до минуты, когда она войдет в комнату.
Больше всего мне нравилось, когда Хаим болел. Я навещал его: он лежал в кровати, черноволосая голова с высоким лбом покоилась на большой подушке, лицо было бледным и почти прозрачным. Красивый, слабый, здесь он, по крайней мере, был в безопасности. В такие дни я занимался с утроенной энергией, на уроке не пропускал ни слова и с идеальной точностью переписывал с доски домашнее задание, чтобы потом рассказать Хаиму — особенно если в комнате была его мама. Она каждую секунду заходила, поправляла ему простыню или легкими движениями взбивала подушку, а он был слишком слаб, чтобы сопротивляться. Она подтыкала края одеяла, закутывала его, как младенца, до подбородка. Иногда она мерила ему температуру — без градусника, касаясь губами его лба, и тогда они оба почти одновременно закрывали глаза, и это мгновение тянулось и длилось. Затем она медленно поднимала ресницы и говорила: «Еще есть небольшой жар. Думаю, тебе стоит поспать, а завтра Амнон придет снова».
Она все время меня экзаменовала. Хаим рассказывал, что она всегда тщательно отбирала ему друзей. Если кто-то казался недостойным ее сына, она тут же навсегда исключала его из круга общения. Так было везде, где они жили: и в Израиле, и за границей. С другой стороны, если она признавала в тебе друга, у тебя появлялся шанс попасть в их дом на субботнюю трапезу, а это особое мероприятие.
Мысли об этой церемонии не давали мне покоя с того момента, как я впервые о ней услышал. Хаим рассказывал, что они едят из швейцарской фарфоровой посуды и что у них всегда интересные гости, в основном знакомые отца, а еще каждый член семьи готовит небольшой отрывок со смыслом по теме вечера и произносит его перед собравшейся публикой, а Хаим играет на пианино.
Эти его слова — «отрывок со смыслом» — меня очень насмешили, и каждое воскресенье (в шабат Хаиму было запрещено выходить гулять, этот день отводился для семейного общения) я спешил узнать, как прошла субботняя трапеза. Что за гости приходили, о чем разговаривали, какой отрывок со смыслом прозвучал. Иногда в пятницу вечером я выходил прогуляться. Отец и Габи почти всегда были на работе, доделывали то, что не успели закончить за неделю, а я надевал ролики, ехал к вилле Хаима и катался вокруг нее или залезал в домик на дереве и пытался заглянуть сквозь занавески в окно, увидеть там что-нибудь или даже услышать отрывок со смыслом.
В другие дни с четырех до половины шестого Хаим играл на пианино. Самое интересное: его не нужно было заставлять. Он сам хотел. Говорил, что без этого его жизнь пуста. Я не понимал, как человек, который столько всего знает и объездил полмира, может считать, что его жизнь пуста, если если он полтора часа не побряцает по клавишам. Я попросил объяснить по-человечески. Пусть он скажет так, чтобы я понял. Может быть, и у меня получится наполнить свою жизнь при помощи пианино?
Но он не смог объяснить. Сказал, что нет таких слов. Тут я занервничал и попросил, чтобы он все-таки попытался. Ведь он же умеет говорить, правда? Пусть соберется с мыслями и объяснит по-человечески, как звуки могут наполнять жизнь? Они что, сделаны из бетона? Из земли? Или из воды?
Хаим покачал головой, задумался, наморщил свой высокий лоб, а потом сказал, что не может, потому что это происходит глубоко внутри и тот, кто снаружи, никогда этого не поймет. Тогда я перестал спрашивать. Раз я снаружи, то и фиг с ним. От отца я научился относиться к таким вещам с подозрением. Он всегда говорил: «Я верю только в то, что могу увидеть и пощупать! Ты хоть раз видел любовь? Трогал чувство? Держал за руку идеал? А если не видел и не трогал, то и не верь! Я сын простого торговца бисквитами и точно знаю: товар нужно потрогать».
Но, несмотря на это, где-то в глубине души я чувствовал, что Хаим мне не врет, хоть и не прилагает усилий, чтобы я ему поверил. Это одновременно притягивало меня и угнетало. Потому что сам я всегда пытался убедить ребят, хотел, чтобы они мне поверили. Даже когда врал. Особенно когда врал. А Хаим делал все наоборот! Ему было достаточно, что он сам себе верит, а необходимости в том, чтобы все остальные думали так же, он не испытывал. Другие снаружи.
И я придумал такую традицию: каждый день, когда с четырех до половины шестого Хаим играл на пианино, я залезал в домик на дереве и лежал там, слушал, думал, или дремал, или пытался представить себе, что же это такое, когда жизнь пуста. Иногда я представлял себе пустую жизнь как большой зал: ходишь там от стены к стене, и нет тебе покоя. Или как комнату без мебели — каждый звук отдается гулким эхом. А еще я радовался, что моя-то жизнь такая наполненная, что у меня нет ни секунды для скуки и всегда есть чем заняться: мое полицейское хобби, слежка, — в общем, я не тратил время на ненужные раздумья. И даже если в моей жизни бывали пустые и скучные дни, все изменилось благодаря Хаиму и дружбе с ним. Жизнь стала полной.
Порой я спрашивал себя, что во мне нашел этот гениальный ребенок. Потому что, если сравнивать его душу с моей (с точки зрения искусства, разумеется), мне многому стоило у него научиться. Уже тогда я заподозрил горькую истину: наверно, я никогда не превращусь в такого, как он, и останусь всего лишь неплохим футболистом, мастером на странные выдумки и преувеличения.