Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, символично… А до этого здесь люди жили?
– До русских?.. Кеты… остяки.
– А я о них даже не слышала… Тайга такая…
Интересно.
– Глушь?
– Нет, не об этом я… Охотой занимались?
– Да. И рыбалкой.
– А где теперь они? Остались?
– Остались. Но их и раньше мало было. Мало их и теперь. Около тысячи, не больше. Тут, на Ислени, ниже по течению. И по притокам.
Гора пологая. Но длинная. Дождей пока, с неделю может, не было – подсохло. Но всё равно – и тут идём мы по обочине дороги. Вся как в окопах – колеи; не колеи, а настоящие траншеи.
Дошли, останавливаясь и оглядываясь на Ялань и нависающий над нею Камень – тот в синей дымке.
– Красиво, – говорит Маша, рукой прикрыв глаза от солнца.
– Да, – соглашаюсь не без радости.
– Величественно… Будто во времени застыло. – Так только кажется. Но я бы был не против этого, на время пусть бы и застыло, пока я жив…
– Не так меняется, как вы хотели бы?
– Вот именно.
– Вы о Ялани?
– И не только… Слово ялань опушку означает, чистое место среди леса. Вышли из ельника сюда первопроходцы, ялань увидели, облюбовали, острог поставили, вокруг село потом настроилось… Яланью стало называться… Вон стены церкви, – говорю. – Белеют. Видите?
– Да. Жаль, – говорит Маша, – что только стены. Я возле них уже стояла… сегодня утром. Наши события напоминают мне… Печально.
– Да, жаль, конечно… И печально.
Открыл я двухстворчатые воротца. Вступили.
Я – первым. Маша – следом. Я – нет. Маша – крестится. Молитву тихо, слышу, прочитала.
Кладбище запущено. Как будто всех, кто здесь когда-то рядом жил, уже давно похоронили и их никто уже не помнит. Следят за редкими могилами – своей ухоженностью эти лишь и выделяются.
Под большим, усыпанным в кроне шишками, кедром, скрыв его толстый комель, громоздится куча из старых, но неувядаемых венков, которые и до всеобщего Воскресения товарный вид, наверное, не потеряли бы. Да вот сожгут их, эти венки, следующей весной, в родительскую субботу, а заодно и погуляют, тризну справляя, здесь изрядно те, кто придёт из Ялани пешком или приедет на машинах из других мест, из Елисейска в основном, навестить усопших родственников – всех их встревожат; день этот у покойников нелёгкий.
Полусгнившие и покосившиеся деревянные кресты на низких, едва уже различимых холмиках виднеются и в глубине густого ельника – век им, наверное, не меньше; нет никого уже на белом свете, кто мог бы привести в порядок эти могилы, если и есть, живы ещё, – родство забыли.
– У вас так же? – спрашиваю у Маши севшим вдруг голосом, уверенный в том, каким будет ответ.
– Нет, – говорит. И продолжает неожиданно: – У нас такого леса нет. Он тут как джунгли – наступает…
Молчу я. Маша:
– Не отбиться.
Помолилась, замечаю. Крестится. Я не могу.
Был бы один, перекрестился бы. При этом чувствую себя предателем.
Тихо. Даже и птицы, обитающие здесь, перелетая с дерева на дерево, сейчас молчат – с утра напелись.
– Здесь, – говорю, – и мои предки по материнской линии лежат.
– Где их могилы, покажите, – говорит Маша.
– Рад бы, – говорю. – Да не знаю. Бабушка с дедушкой похоронены на Крайнем Севере, в вечной мерзлоте… А прадеды – их и могилок уже не отыщешь – с землёй сравнялись. Так у нас с этим.
Продираясь сквозь цепкие заросли шиповника и малинника, обошли мы вдоль и поперёк часа за два всё кладбище. Где же тут что найдёшь. Хоронили, как говорит Василий Серафимович, раньше и от других я это слышал, военнопленных с краю – мы все края и навестили. Там уж и вовсе заросло всё. Кресты в траве ещё увидеть можно – и те упали и истлели, тронь их – рассыплются; холмики в землю уже вмялись – время вдавило их или сиротство.
Утомилась, вижу, Маша. На красивом её носу, как бисер, сверкают мелкие, среди таких же мелких точек тёмно-коричневых веснушек, капельки пота.
– Может, хотите отдохнуть? – спрашиваю.
– Это сердечное… отпустит, – говорит Маша. Сели, войдя в оградку, на разные скамеечки, друг против дружки, за устеленный нападавшей на него кедровой, еловой и пихтовой хвоей столик купца-золотопромышленника Стародубцева, умершего и похороненного в августе тысяча девятьсот двадцатого года. Гранитный памятник ему поставлен. Тогда ещё, наверное, в двадцатом. Приезжали недавно из Америки, рассказывал мне Нестеров Володя, потомки этого купца, расколотое – не кем-то, а само по себе – надгробие обновили и деревянную, завалившуюся уже, ограду заменили на металлическую. Что же они, бывшие русские люди, а теперь иностранцы, подумали, увидев это кладбище? Ну – и Ялань, место рождения и жительства их предка?
«Что же мы делаем с собой? – так я подумал. – Кто из нас дух-то вытряхнул, как из мешка мякину будто?»
И я – пример не исключительный. Хоть садись под можжевеловый куст и проси смерти… Дошёл до ручки.
– Когда, – говорю, – во время нашей Гражданской войны в Ялань вошли колчаковцы… белогвардейцы… этот купец-золотопромышленник, Стародубцев, откупился, и в Ялани никого не тронули. А потом народ яланский отстоял его от красных, расстрелять его не дали. А вот в моём Сретенске, – говорю, – белые зарубили двадцать человек, а после красные – те ещё столько же. Могила братская у нас там. Здесь такой нет.
– Братоубийство было.
– Да.
– Я это знаю… Господи, помилуй.
Достала Маша из сумки полулитровую бутылку водки, купленную уже в Ялани, и небольшие медные стаканчики, как наши стопки – по размеру.
– Да, собственно, все кладбища, – говорит Маша, – это братские могилы… Смерть восстанавливает родство. Помянем, – говорит.
– А сердце? – спрашиваю.
– Отпустило.
Век бы я на лицо её смотрел – иконописное.
В глаза её бы век заглядывал – не оторваться. И слушал, слушал бы – голос её мне очень нравится, привык к нему – акцент уже не замечаю.
– Ну, что ж, помянем, – говорю.
Помянули, сербским печеньем закусив.
Маша – чуть пригубив. Я – полной стопкой. Раба Божьего Константина сначала. И моих предков, многочисленных и безымянных, после – от тех последних, кто тут упокоился, до первого, кто в эту землю, сделав для меня её родною, лёг.
Вот где сойтись пришлось славянам, моим и деду Машиному, Константину, – в тайге, в Ялани, в суровой Сибири, ближе к полярному кругу, чем к православной Сербии. Сибирь и Сербия – созвучно. Ну, тут и немцы к ним добавились, с Поволжья. Гроши и Мецлеры. Шмики и Кислеры, Марзалы и Шнейдеры. Их с Машей тоже не забыли мы – выпили и за них, неправославных, но одинаково покойных. Маша – глоточком маленьким опять, я – полной стопкой.