Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вер, ты это… только не волнуйся. Отца забрали. Велел тебе поберечься… Привет… передавал… еще. Сказал, передай, чтоб не беспокоилась. Говорит, любит тебя.
Сергеич неловко протянул к ней руки, наверное, обнять, но Вера, приостановившись только на мгновение, скрылась за дверями. Я остался снаружи.
– Боевая девка, вся в отца, – пожал плечами ординарец.
– И что теперь? – спросил я.
– Если б не посадили, он водку до самой смерти бы кушал… Кто ж знает, может, так оно бы и лучше было.
Сергеич докурил и раздавил окурок носком ботинка; робко глянул на меня и тронул фуражку за околыш: «Пойду я?»
Я посмотрел ему вслед и двинулся за ним по уже утонувшему в сумерках переулку. Остановился перед окном с рыбками; у аквариума теперь сидел рыжий кот и умывался. Я развернулся и решительно вошел в подъезд. Потыкавшись по ступеням, пройдя через дымовую толщу курилки, я увидел Веру, сидящую за столом перед пишущей машинкой. Над ней склонялась женщина в толстой вязаной кофте, с зажатой между костяшками пальцев папиросой.
Плечи Веры вздрагивали.
Я развернулся, вышел, а через час стоял перед дверью, в глазке которой чуть стемнело; повернулся замок. На пороге стоял голый по пояс Ибица.
– Мне Романа Николаевича.
– Зачем?
– Надо.
– Пошел вон.
Я успел поставить ногу в щель между косяком и дверью. Теперь Ибица давил с другой стороны и бил плечом; я терпел.
– Кто там, милый? – послышался скрипучий голос Барина.
– Картошку по квартирам разносят.
– Если синеглазка, надо бы взять.
Тут я, почуяв слабину, навалился и опрокинул Ибицу в коридор. Еще через секунду я стоял на коленях перед Романом Николаевичем.
– Это еще что такое? – Барин полулежал в спальне в халате с развернутой газетой на коленях и разглядывал меня поверх очков.
– Не велите казнить, Роман Николаевич. Деньги нужны. Что хотите со мной делайте…
Сзади Ибица пятерней вцепился мне в волосы и поволок к двери.
– Оставь… – велел Барин.
Ибица бросил меня, а я снова подполз к кровати на коленях.
– Ты принимал сегодня ванну, мальчик? – негромко спросил Роман Николаевич. – Горячая вода распарит твои нервы. Дорогуша, – обратился он к Ибице, – не в службу, а в дружбу, организуй пареньку баньку.
…На рассвете, очнувшись от ударившей в грудь тревоги, я подскочил на постели, не соображая, где нахожусь. Липкий удушающий запах розового масла снова захватил мозг. Я вслушался в храп Романа Николаевича и, испугавшись того, что происшедшее со мной накануне снова захватывает мой разум, вышел из комнаты. Едва найдя в потемках кухню, стуча зубами о край стакана с водой, я попытался погасить долбившее мозг воспоминание о вчерашнем и всматривался с подоконника в уже разбавленные чернила ночи… Я поднес запястье к лицу, снова задохнулся парфюмерным запахом масла. Меня со стоном вытошнило в раковину.
Вчера, последний раз всхлипнув и рявкнув надо мной и освободив наконец мою шею от стальных своих пальцев душителя, Роман Николаевич отдышался и прохрипел:
– Ну, душа моя, теперь вижу, что денежки тебе и в самом деле нужны. Что ж, я дам тебе их заработать.
Через час я сидел в доме Пашкова на стуле перед таким же голым, как и я, рыжеволосым парнем в маске летучей мыши, грубо вырезанной ножницами из бархатной бумаги для аппликации.
– У нас есть игра, – объяснял мне по дороге Роман Николаевич. – В ней мы выигрываем будущее и проигрываем настоящее. Будущее, так сказать, разыгрывается нами по вексельным обязательствам. А проигрыш оформляется настоящим. Таков наш договор со случаем, с нашей богиней. Мы поклоняемся Ананке, слыхал о такой? Это богиня Необходимости, наивысшая богиня во всем пантеоне. Когда рушится такая империя, небеса раздвигают ложесна. Скоро парад планет, точка могучего разлома. Пока небеса открыты, можно многое успеть…
Не веря своим ушам, я ощущал, как моя печенка превращается в ледышку.
– Когда разворачивается вспять эпоха, когда на рынок выходят миллионы жизней, это не может пройти мимо крупных игроков. Последний раз так ложесна были разъяты в феврале 1917 года. И мы тогда кое-что успели. Отец мой служил секретарем у Маклакова, он решил часть ордена оставить на откуп и внедрение к красным… И, знаешь, славно они тогда поакушерствовали. Они вовремя перепрятали колчаковское золото, платину сохранили, и многое другое прибавили к заслугам Двенадцатого ордена… Теперь… Да и всегда мы были своего рода акушеры. Тяжкая работа! Кто еще способен принять рождающиеся беды, смерти, несчастья, погромы, войны, бунты, катастрофы? Страна погружается в пучину адскую, в горнило. Потонут атомные крейсера, теплоходы, попа́дают самолеты… Наркотики и алкоголь, безграмотность и злоба, алчность и бесчувственность захлестнут удавку на народной вые. Кто-то скажет про нас: олимпийцы! Нет, мы слуги, всего только слуги у обеденного стола Хроноса, на который подаются его собственные дети.
До меня трудно доходил смысл того, что мне говорили. Инстинктивно я решил, что имею дело с сумасшедшими. Но связанные с ними живые деньги в моем сознании оставались залогом разумности ситуации. Слово «пантеон» меня испугало больше, чем другие. Я понимал, что это какие-то языческие премудрости, игры объевшихся мажоров, но мне было всё равно.
– Служба твоя в нашей игре такова, что ты выступишь одной из двух колод, – продолжал Роман Николаевич. – Розыгрыши нынче проходят в Пашковом доме. За одну раздачу выплачивается две тысячи долларов. Игра ведется до двенадцати раздач. Или до растраты всех колод. В зависимости, что наступит раньше. Годится?
Я кивнул.
* * *
Теперь мне было не столько страшно, сколько холодно и противно, потому что от рыжего исходил запах пота, при такой-то холодрыге. Прежде чем нас усадили, насыпали гороха и кукурузы на подиум и кресла. Сверху слетели голуби, но сесть кормиться не рискнули – захлопали, зависли, обронили помет и уселись на стропилах, загудели. Меня усадили прямо на горох, я поерзал. Роман Николаевич вдруг грохнулся предо мной на колени и завыл басом: «Прими, Ананке, жертву нынешнюю за жертвы будущего». То же он проделал, когда вывели моего напарника. После вывели тетку в занавеске, и она, установив глобус и повесив на плечо кортик, будто слепая поводя руками в воздухе, рукоположила нас влажными трясущимися ладонями.
Я сижу спокойно и смотрю на свои косточки на кулаках, положенных на колени. Но, искоса бросая взгляд, вижу, как рыжий, вытягивая шею, пялится на то, как Барин проводит револьвер по рукаву, и вытягивает голову, когда он его подает… Я вдыхаю и выдыхаю животом, стараясь унять сердцебиение. А сердце колотится так гулко, что, мне кажется, его слышат и другие. Меня беспокоит безымянность рыжего. Наша безымянность друг для друга говорит о том, что мы на самом деле значим для тех, кто нас сюда усадил: мы для них пустое место. Да мы и для себя не много значим. В эти кресла садятся ради смерти, а не выигрыша, и страх – не самое сильное чувство, что брезжит в мозгу, в который уперт ствол револьвера…