Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И убил?
Иван Николаевич подскочил в кресле:
– Убил?
– Вы же считаете, что он мог сговориться с госпожой Игнатьевой, чтобы избавиться от жены. Письмо и… все такое.
– Упаси бог! – воскликнул учитель. – Так может считать только господин следователь.
– А вы?
– Я не знаю, госпожа баронесса. Я не верю, что Георгий Алексеевич мог… Просто не верю.
Амалия задумалась, нервно покусывая губы. Во всей этой головоломке, сказала она себе, не хватает одного существенного звена. Мария Максимовна Игнатьева была любовницей Киреева и наверняка находилась под подозрением, но баронесса Корф мало того что не знала ее, но даже никогда в глаза не видела. Все сведения о госпоже Игнатьевой были получены из вторых рук, а Амалия была так устроена, что больше предпочитала полагаться на собственные впечатления.
– Кстати, как ваша статья, Иван Николаевич? – спросила она.
– Плохо, – удрученно промолвил учитель. – Где-то данных много, а где-то, наоборот, не хватает.
– Ну что ж, я думаю, вы сможете попросить у князя дополнительных сведений, когда мы приедем на Сиверскую, – сказала Амалия, поднимаясь с дивана, на котором сидела. – Соня! Сегодня я не буду обедать, пусть Пелагея Петровна не беспокоится. Если Александр Михайлович появится, передай ему, что я у его родственников и что я завтра вернусь. Если кто-нибудь явится с визитом, передай ей… им, что они могут меня не ждать… Идемте, Иван Николаевич!
Когда впоследствии Митрохин вспоминал то, что случилось той холодной весной, он не мог отделаться от ощущения, что его схватил какой-то вихрь и поволок за собой – но ни вихрь, ни даже ураган не могли служить объяснением того, почему он вдруг словно полностью утратил волю и покорно последовал за непредсказуемой баронессой Корф. Опомнился учитель только тогда, когда они оказались в вагоне первого класса, который уносил их из Петербурга. Стоило Ивану Николаевичу заикнуться о том, что он вернет своей спутнице деньги, потраченные на его билет, как Амалия объявила, что денег от него не примет, но не возражает, если он в будущем посвятит ей какой-нибудь из своих рассказов.
– Но я не пишу рассказов, сударыня, – попробовал возразить окончательно сбитый с толку учитель.
– Тогда повесть. Или роман, – добавила баронесса Корф, видя, что ее спутник вновь намерен возражать. – Иван Николаевич, я прекрасно сознаю, что поступаю эгоистично, когда заставляю вас ехать с собой, но вы мне нужны, чтобы разговорить госпожу Игнатьеву, и без вас я просто не справлюсь.
– Вы полагаете, что она… – начал Митрохин.
– Э нет, так не годится, – живо возразила Амалия. – Я не могу ничего полагать, пока сама не увижу эту даму и не поговорю с ней.
– Но даже если она замешана в убийстве, она никогда не признается, – заметил Иван Николаевич, с любопытством глядя на Амалию.
Баронесса Корф ничего не сказала, но по задорным искоркам в ее глазах и по тому, как она покачивала носком ботинка, можно было счесть, что она не видит для себя препятствий.
Когда поезд подкатил к станции Сиверской, был уже вечер и возле платформы не наблюдалось ни одного извозчика. Однако Амалия отправилась разыскивать начальника станции, представилась ему и объявила, что ей во что бы то ни стало надо попасть сегодня на дачу Шперера. Сказать, что свободный извозчик нашелся немедленно, было бы преувеличением, поскольку он явился в течение четверти часа. Экипаж его, хоть и уступал великолепной коляске Киреевых, выглядел вполне прилично и лихо домчал наших искателей приключений до дачи Шперера. Здесь Амалии пришлось вновь пустить в ход свое громкое имя, чтобы заставить госпожу Игнатьеву их принять, а дальше… дальше у Ивана Николаевича сложилось впечатление, что он каким-то образом оказался на репетиции спектакля, текст в котором меняется на ходу. Что же касается впечатления, которое происходящее произвело на Амалию, то, вероятно, самым емким будет выражение «щучья холера».
Мария Максимовна Игнатьева казалась хрупкой дамой того неопределенного возраста, который у женщин начинается около тридцати, а заканчиваться может даже и к пятидесяти. По документам ей сравнялось 34 года, но она – видимо, не доверяя документам – упорно утверждала, что ей тридцать. Самой примечательной частью ее миловидного остренького личика были светлые глаза, выражение которых менялось в зависимости от настроения их обладательницы. Обычно в них отражалась сложная смесь лукавства, недоверчивости и «той разновидности ума, что глупостью зовется», как однажды написал в своих стихах князь Барятинский. Чтобы завершить портрет Марии Максимовны, добавим, что волосы у нее были каштановые и вились крупными кудрями вовсе не от природы, а платья она предпочитала яркие, эффектные и, например, на встречу с баронессой Корф явилась в оранжево-красном наряде с черной вышивкой, который никак не походил на скромную домашнюю одежду.
Говорила Мария Максимовна много, и ее высокий голос лился и лился в уши слушателей, пока они не ловили себя на мысли, что извергаемый собеседницей словесный водопад постоянно утекает куда-то в сторону и вообще направляется куда угодно, только не туда, куда надо. Судя по всему, госпожа Игнатьева обладала талантом отвечать не по существу дела. Когда Амалия попробовала узнать у нее о записке, которую та послала Кирееву с учителем, Мария Максимовна разохалась, разахалась, подняла руки к вискам, стала жаловаться на память и тут же без всякой связи перескочила на то, что здешний аптекарь дерет чудовищные деньги, пользуясь тем, что он в округе один, а ей тяжело заснуть, она одинокая женщина, а вообще в Петербурге она как-то видела в театре баронессу Корф, но пьеса была ужасная, совершенно не стоила того, чтобы на нее ходить, однако зал был полон, как оно обычно и бывает.
Но Амалия умела быть терпеливой и повторила свой вопрос о записке, вклинившись в первую же паузу в речи собеседницы. Мария Максимовна сделала жалобное лицо (чему, впрочем, противоречило хитрое выражение ее глаз) и стала утверждать, что Ивана Николаевича она видит первый раз в жизни, что никакой записки не было, что она не понимает, чего от нее хотят, а есть ли у гостьи кот? У нее самой, например, есть, но его недавно обидели какие-то негодяи, и он теперь хромает.
Баронесса Корф пробовала зайти то с одной, то с другой стороны, пытаясь получить ответ на свой вопрос, но Мария Максимовна держалась стойко. Она говорила о чем угодно, только не о том, что могло хоть как-то помочь в расследовании исчезновения Натальи Дмитриевны. О самой Наталье Дмитриевне она, с воодушевлением хлопая ресницами, заявляла, что та была душечка, прелесть и чудесная женщина. Вообще удивительно, сколько в мире хороших людей: вот, к примеру, у Марии Максимовны была горничная, правда, она однажды украла бутылку вина, так вот горничная спасла ей жизнь, разбудив поздно ночью, когда загорелся дом, потому что пожары – ужасная вещь, а еще госпожа Игнатьева накануне видела странный сон, в котором, правда, не было пожара, а лошади почему-то бегали по кругу на городской площади, и…