Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По семейному преданию она была беременна…
Учинённая расправа дворовыми мужиками над господами дорого им обошлась. Слушать чернь никто не желал. Полиция предпочла выслушать потерпевших — молодого барина и его гостей (тех, кто остался в живых). Их версия случившегося инцидента казалась куда убедительнее. Петербургское образование не в пример красноречивее, и складные показания троих перевесили чашу правосудия в пользу дворян, ибо законы созданы защищать права власть имущих, а не крепостных, чей глас сравним разве что с мышиным писком. Да и откуда у армии крепостных голос? Посему выходило, что девка сама пришла-явилась (и где-то это правда в том, что пришла сама) по доброй воле (тут уже стряпчие смогли бы поспорить, но, как сказал, Генри Луис Менкен: «Зал судебного заседания — это место, где Иисус Христос и Иуда Искариот были бы равны, причем Иуда имел бы больше шансов на выигрыш дела».) пока её суженый осуждён и находится под стражей. Кто думал, что ревность кузнеца возымеет такое действие и приведёт к фатальным последствиям? А мужичье из солидарности или, почуяв пусть ложную, но безнаказанность — кто поймёт темноту крестьянского разума? — набросилось с кулаками на безоружных и голых господ.
— Слава Богу, что хоть одними кулаками, а не с вилами и топорами, — содрогнулся Иван Демьяныч, в очередной раз ощупывая перебинтованную голову: на месте ли, не раскололась?
Все мужики, участвовавшие в избиениях, были арестованы и с замиранием в сердце ждали приговора, а приговор обещал быть лютым.
Полиция сбилась с ног, разыскивая зачинщика-кузнеца. Он исчез в обрушившемся на губернию урагане, о котором вскоре сочинят немало историй-страшилок в кругу ночного костра, растворился вслед за своею «блудливой» невестой.
Их след простыл в ста метрах от усадьбы. Богатырь нёс хрупкую ношу на руках. Девушка не реагировала ни на что; кисть правой руки беспомощно покачивалась в воздухе, с неё бурным ручейком стекала дождевая вода. Кузьма нёс Валюшу, пока не заметил сквозь ливень фигурный силуэт перед собой. Молния озарила силуэт, и Кузьма признал в нём кобылу, с головой накрытую мешковиной, запряжённую в телегу с металлическим ободом (блеснувшим ярким серпом, отражая небесный всполох) деревянных колёс. Грянул гром, кобыла громко всхрапнула, беспрестанно меся под копытами земляную жижу. Воодушевлённый неожиданной удачей, кузнец подбежал к телеге и аккуратно положил драгоценную ношу на мокрую траву свежего покоса… и тут кто-то схватил его за голенище. От неожиданности Кузьма отпрыгнул, подумав на сторожевого пса, оставленного хозяином стеречь воз. Оказалось, что это хозяин и был. Кузнец без хлопот вытащил старика из-под телеги за шкирку и приподнял над землёй. Старик тут же заохал, заахал и запричитал, бестолково суча руками и ногами. Кузьма опустил его и отпустил.
— Мне телега нужна твоя, — безапелляционно заявил Кузьма. — Невесте моей худо, в город надо.
— Нет! — взвизгнул старик. — Не могу! Моя телега! Не дам!
— Я не прошу дед, я забираю! — Кузьма повернулся к старику спиной, чтобы сбросить с кобылы мешковину.
И яркая, ярче всех молний вместе взятых, боль пронзила бок кузнеца. Он всхрапнул наподобие кобылы и схватился за бок. Рука наткнулась на костяную рукоятку ножа.
– Ты что сделал?! Что ты сделал! — пребывая в глубоком шоке, восклицал Кузьма. Очередная молния очертила кривую линию над головой раненого парня, озарив мертвенно-бледное лицо. С глухим стоном-рыком он потянул за костяную рукоять. Кровавое лезвие ножа нацелилось на трусливого старикашку. Старик, пятясь, оскользнулся и хлопнулся в грязь, его кисть хаотично замелькала перед телом в попытке хоть раз грамотно озарить себя крестным знамением, но получались никудышные полукруги. Он лепетал:
— Господи! Спаси и сохрани, Господи! Господи, спаси и сохрани…
Шок затмил у Кузьмы голос разума, уступив права ярости. Он склонился и пронзил стариковское сердце.
— Сдохни, шелудивая псина!
Настала очередь старика схватиться за рукоятку. Он несколько секунд сжимал её, словно хватка могла удержать грешника в этом мире. Но секунды текли, как грязевые потоки вокруг, и старик, ослабив хватку (но не отпустив рукоять из руки), испустил дух, глаза, исполненные страха, угасли и закатились за веки. Кузьма тупо стоял над трупом, как дуб, шатаясь на шквальном ветру. Потом шок спал, и боль вернула парня в реальность, где он ещё был нужен кому-то.
— Я нужен Валюше, — сказал он и шаткой походкой подошёл к кобыле. Сбросил наземь мешковину, проверил упряжь, попутно вспомнив шутливую поговорку: «хреновая лошадь при виде хомута всегда потеет», взобрался на телегу… и снова сполз. Сжимая бок одной рукой (сквозь пальцы обильно сочилась кровь, тёмная кровь, тут же смываемая хлеставшим дождем), подобрал мешковину и укрыл ею любимую, проверил: жива ли? Девушка ни жива, ни мертва, но — слава Богу! — дышала ровно. Чего нельзя сказать о парне. Каждый вздох давался с трудным горячим присвистом, а выдох сопровождался густой струёй из бока. Кузьма влез обратно на телегу, как мог туже затянул рану скрученной в жгут рубахой и стеганул вожжами по кобыльему крупу, громко гаркнув: «Но!» Он знал, куда им нужно, где их примут.
Все следы за телегой смывал ливень. Полиция же нашла (и довольствоваться здесь было нечем) только спятившего от страха пред зевом Божьим старика, убившего себя собственным ножом.
— Она была беременна, когда принимала постриг, — сказала Даша, — и не знала, что носит плод. Она родила дочь, мою прабабку… Но даже на смертном одре горемычная не призналась, кто был отцом ребёнка, сказала только, что душа её не успокоится, пока не отомстит за себя и свою любовь. Вот так вот, Валюша.
Одно слово, одно имя — Валюша (так никто… даже мама, не называла никогда Валентина) — и
валет пик с перевертышем в пиковую даму
Валентин вспомнил почти забытый сон про необычную (и испугавшую его) даму пик. До него дошёл смысл двойственности «сонной» карты и, как следствие, пришло понимание причины его рождения в этой жизни в оболочке мужчины. «Я…БООООЖЕ!!! Я… я… я и есть та крестьянка!»
«Но почему — я?»
Вопрос ужасен. Ужасен тем, что, отождествив себя с крестьянкой, он принял беспрепятственно сей факт, он, однако же, отторгал всплывшую правду, он не хотел хвататься за нить клубка, могущего привезти к неизвестно каким ещё скелетам в шкафу. Правда — это горькая полынь, которую, по дурости разжевав во рту, едва сможешь выполоскать пищевой содой. Валентин задал другой вопрос, задал осторожно, боясь спугнуть… что спугнуть? И на ум несуразно пришла строчка из песни Валерии: «в стаю наших птиц боюсь спугнуть движением ресниц».
— А-а… почему «горемычная»?
— По-моему, к доступу к её телу домогался сын барина, у которого она служила при хозяйстве, — ответила ничего неподозревающая Даша, сладко потянувшись. — И из-за этого, говорят, она ушла в монастырь.
Валентин чуть не задохнулся от новой догадки: «Даша кровная родственница, родня, праправнучка бедной крестьянки с … дворянской душой прапрадеда! И она терпеливо ждала, и она терпеливо дождалась, когда в очередной из жизней весь квинтет собрался в одно время, в один век». «Но зачем они ей? Что эти четверо ей сделали?» Ответ прост, как лист бумаги. «Они её изнасиловали.