Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я лежал неподвижно и не отрывал глаз от кровати. Когда я засыпал, на ней лежало много вещей, рядом стоял аккуратно закрытый ящик. Проснувшись, я заметил, что ящик исчез. Наверное, кто-то пришел и забрал его. Перед тем как отправиться на задание, ты разбираешь свои вещи и складываешь туда то, что в случае смерти хочешь оставить семье. Ящик Дженкинса уже отправили к нему домой. Остальное мог забрать любой желающий. Я нашел пару «Пентхаусов» и всякий хлам.
Я затолкал их под мою койку и наткнулся на собственный полупустой ящик с вещами, с письмами Селмы на случай, если она захочет получить их назад, и Кораном отца с переводом. Я открыл ящик, пролистал конверты, но не смог заставить себя читать письма и вырезки. Достал Коран и стал изучать его, как сборник ребусов. Я потратил немало времени, сравнивая подчеркнутые моим отцом строчки с английским переводом. Непростая, но выполнимая задача. Текст делился на две колонки — на арабском и английском языках. На изучение букв алфавита, которого я не знал и только начинал понимать, ушло несколько часов, а когда я закончил, мне показалось, что переведенные отрывки не имели особенно глубокого смысла. Иногда вообще казались бессмысленными.
Я прижал перевод к груди. Запомнилась только одна фраза из третьей суры, где было сказано: «Каждая душа почувствует вкус смерти».
Должно быть, мне уже встречались эти слова прежде. Когда-то я пролистал эту книгу до середины, но тогда они не имели для меня никакого значения. А теперь они коснулись моего сердца. Я испытал почти физическое ощущение. «Каждая душа почувствует вкус смерти», — прочитал я громко.
«Вкус смерти». Я нашел то, что искал. Эта душа — душа мусульманина, она способна чувствовать. Я слышал о бессмертной душе от священника моей матери и от проповедников из телешоу, но она казалась мне призрачной, как дымок, плывущий над погасшей свечой. Душа, о которой говорят в церкви, — моя душа, похоже, имела со мной мало общего, такая же далекая и таинственная, как и Господь Бог. Мне не говорили о душе, которая теперь страдала. Но в этой фразе в этой книге я нашел живую душу. Я почувствовал вкус к жизни. И если она так же чувствует вкус смерти, то это одно из важнейших переживаний в долгой жизни души. Моей души.
Это можно было объяснить сильной усталостью: я видел несуществующие цветы на болоте, находил ответы в молитве, которую не мог даже дочитать до конца. Но для меня это стало настоящим откровением, которое затрагивало каждый нерв. Пульсировало в моих венах. Возвращало к жизни, забирая страх смерти. И оно дарило покой. На мои глаза навернулись слезы, и я не стал их сдерживать. Меня никто не видел. Я уже давно не был так счастлив. Я закрыл книгу, прижал ее к груди и запомнил эту фразу, подумав, что благодаря ей смогу жить дальше.
Я не стал сообщать всему миру о своем открытии, очень личном и хрупком, не хотел рисковать, обсуждая свое откровение с кем-нибудь еще. Да и кому я мог доверять? Мог ли кто-нибудь из саудовцев подсказать мне правильный путь? Не думаю. Все они — продажные лицемеры. «Они превратили веру в ширму для своих преступлений», — читал я и понимал смысл этих слов. Могла ли нация ислама дать мне ключи к вере? Только не белому парню. Даже слова Гриффина, когда он рассказывал о себе, не тронули меня. Могут ли мудрецы дать мне больше, чем я раскрою для себя сам? Нет. Они способны толковать слова, но не доберутся до их сути. Я должен найти истину сам.
Вот так, никому ничего не объясняя, не испытывая смущения, я стал читать Коран. И делал это намного серьезнее, чем раньше. Некоторые отрывки казались лишенными смысла. Другие будоражили. Книга не была собранием библейских историй, которые легко понять. В ней скрывалась тайна, как и в шифре, с которого начинались многие главы и который я никогда не смогу разгадать. Возможно, в этом заключался особый смысл. Я находил и совершенно очевидные вещи: правила, которым должны следовать мужчины и женщины. Правила от Бога, но для людей, которые испытывают настоящую любовь и гнев, похоть и голод, счастье и страх. Правила для живых душ.
Два дня я ждал, пока нас отвезут в Джорджию, и каждую свободную минуту проводил с книгой. Вера и откровение — теперь я начинал понимать значение этих слов, и это сильно отличалось от того, что я думал о них раньше, или того, что нам внушали. Где упоминания о чадре? Я не мог их найти. Где запрет пить вино? Имелся совет не предаваться пьянству, но вино пили даже в раю. Аллах казался не каким-то чужеземным Богом, но тем Господом, которому поклонялся Моисей, кто создал в Марии чудо Девственного Рождения. Как, читая Ветхий Завет, ты словно сам прикасаешься к камням и оливковым деревьям израильской земли, так и в Коране можно почувствовать запах пустыни и жить среди племен, превратившихся после Его откровения в цивилизацию. Какой бы суровой ни была его справедливость, я мог понять ее и знал, как можно применить ее в наши дни.
Я еще не молился, еще недостаточно изучил веру. Это служило мне оправданием. Но было и кое-что еще: я хотел до конца осознать, что значит молиться по-настоящему.
В самолете из Рияда на базу «Хантер» я сидел в последнем ряду, с включенной лампой. Пока все остальные спали, просматривал фрагменты, которые вызывали у меня затруднения, или особенно трогали, или просто помогали представить картину нового мира, который я создавал. Я снова и снова просматривал сноски внизу страниц, но не для того, чтобы прочитать комментарии переводчика, а чтобы узнать, кем были эти люди, о которых я читал. Нашел ссылки на ближайших последователей Мухаммеда: Абу Бакра, Али, Отмана. И их жен.
Глаза заволокла пелена, когда я опустил их на неосвещенную часть страницы. Одно из священных имен всплыло у меня в голове, а вместе с ним часть воспоминаний, от которых я хотел избавиться. Это случилось через несколько недель после нашего разрыва с Джози. Тогда я с Дженкинсом... эх, Дженкинс... отправился в бар «Кантон-Инн», находившийся за пределами Саванны. Здесь можно было выпить, при желании снять корейскую или филиппинскую проститутку и забыться. Дженкинс считал, что именно это мне и нужно.
Одну из женщин в баре звали Гирли. Она сама так сказала и засмеялась. Я не поверил. Но она поднесла руку к горлу и достала тонкую золотую цепочку, на которой действительно было написано «Г-и-р-л-и». Я отхлебнул пиво и улыбнулся.
— Потанцуем? — предложила она.
Мне не хотелось.
— Пошли, солдатик. Ты должен танцевать. Посмотри, какие у тебя ноги. — Она просунула мне руку между ног. Затем обернулась и подмигнула другой девушке.
— Нет, нет, — засмеялся я. — Нет! — И схватил ее за руку.
Она была немного выше и миловиднее других девушек.
— Ты такой большооой, — протянула она.
— Ты, наверное, всем это говоришь?
Дженкинс не смог сдержать смех, пиво выплеснулось у него через рот и нос.
— Эй, — сказал он, вытирая лицо рукой, — будь хорошим мальчиком, Курт.
— Пойдем, Курт, — назвала она меня по имени. — Потанцуй со мной.
Взяла меня за руки и потянула за собой. На этот раз я поддался. И мне это понравилось. Мне казалось, будто я попал в кино. Дешевая светомузыка на танцполе пробивалась сквозь густой дым. Это напоминало сцену из фильма с Чаком Норрисом про Вьетнам, как раз перед началом боевых действий. Гирли пришла с двумя подругами, тоже филиппинками. Одна из них сидела за барной стойкой, в углу, крутя в руках помятую пачку сигарет. Другая была рябой, что не скрывало даже слабое освещение, ее сонные глаза, узкие губы и приплюснутый нос придавали ей сходство с диковинной ящерицей. Она клеилась к Дженкинсу, крепко прижималась к нему, извивалась всем телом, и он, как мог, отвечал ей взаимностью.