Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, как… Пьет водку – значит, можно доверять.
– Да. Значит, свой человек. Такая эпоха была. Всякие тонкости не приветствовались. Цветочки не дарили дамам. Я тогда в общежитии жила… ужасный притон. Милиция говорит: “В следующий раз будем убивать”. Там сетки развешаны везде.
– Чтобы люди не падали сверху?
– А они падают, всегда падают. Там молодые гении со всей страны – черные, белые, черные с белыми каждый почти день дерутся, бегают, орут по коридорам – страшно выйти. В общем, такое, как приют, наверное, местечко. Я там жила».
* * *
Пробежку автор заканчивал уже пешком.
От недавнего ощущения легкости не осталось и следа. После перенесенных страданий, казалось, что это (легкость, невесомость) было в прежней жизни.
Болело все, и надеяться оставалось только на контрастный душ, после которого мучения мгновенно забудутся, по крайней мере, так бывало всегда после тренировок, и невыносимое вновь окажется желанным.
Интересно, но подобный алгоритм имеет место и в человеческих взаимоотношениях. Битов со знанием дела описывает первую влюбленность (Левушки или Алексея, как свою), что абсолютно невесома, что сродни началу пробежки, когда видишь себя со стороны почти не касающимся ногами земли и летящим по воздуху, когда забываешь обо всем – о себе, о родных, об обстоятельствах, о времени, находясь в полной уверенности, что оно остановилось, когда веруешь искренно и безоглядно. В «Памятнике последнему тексту» читаем: «Вера – это точка. Точка, из которой мы вышли, а потом все хотим в нее вернуться, навсегда запомнив, что она таки была и есть. Бог не требует доказательств, а мы все их ищем, а не Бога». Итак, поиск доказательств любви сбивает дыхание, делает чувства тяжелыми, отечными (как у бегуна ноги), а поиск верности в свою очередь приводит к утрате рассудка и возрастанию ревности, что означает твой окончательный сход с дистанции. То есть более терпеть мучение (собственное) и мучить другого человека невозможно. Происходит расставание. И первое, что приходит в голову – никогда больше!
Но время возобновляет свое движение, свой бег, и все повторяется снова и снова.
«Никогда не говори никогда!» – сказано.
Автор опять выходит на свою теперь уже метафизическую пробежку (увы, но он давно забросил занятия спортом), чтобы испытать новые чувства, новые впечатления как первые впечатления…
По воспоминаниям Инги Петкевич, первым впечатлением от посещения квартиры Кедровых-Битовых на Аптекарском стал гроб, который размещался в коридоре на козлах, сооруженных из табуреток.
Можно предположить, что это был гроб Александры Ивановны Кедровой-Эбель, бабушки Андрея (она умерла в 1955 году), что дожидался таким образом своего часа.
При виде подобного арт-объекта, затаившегося среди шкафов, коробок и прочей коммунальной рухляди, ничего не оставалось как повторять стихотворение Глеба Горбовского, написанное в те же годы:
А я живу в своём гробу,
табачный дым летит в трубу,
окурки по полу снуют,
соседи – счастие куют…
Мой гроб оклеен изнутри
газетой «Правда», – о, нора.
Держу всеобщее пари,
что смерть наступит до утра…
Образ, безусловно, шокирующий, но в то же время традиционный для восточного христианства. Спать в гробу для памятования о смертном часе было принято не только среди монашествующих, но и среди крестьян северных областей России, дабы подобным образом оградить себя от срамных ночных сновидений и атак началозлобного демона, особенно в постные дни.
Конечно, ни Андрей, ни Инга тогда, в середине 1950-х, ничего не знали об этом.
Думается, не ведали об этом и в семье, где врачи Кедров и Хвиливицкая к смерти и атрибутам с ней связанным относились профессионально, без излишних эмоций и мистики.
Совсем другое дело прозаик Битов, автор!
Всякий раз, репетируя в своих сновидениях мистический ад, он довольно часто будет изображать себя, лежащим «в тесном необструганном еловом гробу, в котором уже не повернешься поудобнее, чтобы – мало того, что в гробу – еще и не занозиться». Но, что показательно, изображать себя не мертвым, а живым.
Привычка ко гробу в своем роде.
Привычка к погребению.
Читаем в «Записках из-за угла»: «Все меня хоронят, и мама, и папа. Мама, потому что я выхожу из-под ее влияния. Папа, потому что принципы моего существования как бы зачеркивают принципы его существования. И оба хоронят меня, потому что образ, который они предварительно создают или создали обо мне и моей жизни, на практике не совпадает со мной, живущим в сегодняшнем дне. И с этим уже ничего не поделать, и, как ни грустно, придется перейти в область менее близких и более формальных отношений, потому что никто уже не поддастся изменению из желаемого в действительное, и даже если потратить жизнь на то, чтобы изменить в их сознании существующий образ на меня действительного, то будет рождением новой свеженькой пытки, начнется несовпадение со мной завтрашним. Я люблю папу и маму».
Итак, автор лежит в гробу и видит высокого худощавого священника, поющего над ним «Со святыми упокой».
Автор не без любопытства выглядывает из своей домовины, из своего нового обиталища, чтобы удостовериться в том, что «никто здесь не пришел поплакать над старым телом, которое еще вчера было живым», но все пришли «к человеку, что-то когда-то написавшему». А если бы он ничего не написал?
Пришли бы тогда?
Полнится сомнениями на сей счет.
И наконец он решительно восстает из гроба, потому что уверен в том, что не время ему еще возлежать в нем, в том смысле, что «у нас есть еще дома дела».
А дела такие – Андрей привел Ингу в Дом со словами, что это серьезно.
Ольга Алексеевна сразу оценила ее. Из письма Олегу Битову от 23 декабря 1957 года: «Его (Андрея. – М. Г.) новое увлечение видела в “мороженом” (кафе. – М. Г.)… очень броская, смелая и уверенная девица с синими клипсами с асимметричной прической “под иностранный кинофильм”. Из ознакомительной беседы выяснилось, что она родилась в Ленинграде в 1935 году (то есть старше Андрея на целых два года!),