Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут кузнецова дочка с усмешкой говорит, вроде бы прикрывая рот ладонью, но достаточно громко, чтобы все услышали:
– Не тронь их, мама, они же вшивые. Еще дрянь какую-нибудь подцепишь. Ты только посмотри на них. – В глазах у нее вспыхивает жестокое веселье, и она спрашивает у матери, но глядит при этом только на меня: – А вон там разве не наш новый магистрат? – Энни тут же пытается вырваться, но я держу ее крепко. – Давай позовем его? Он ведь должен с таким безобразием бороться, верно? Вот мы и посмотрим, как он ко всяким попрошайкам относится. Пусть заодно спросит, кого это у нас в церкви давно не видно.
Для этой девушки мы всего лишь сиюминутное развлечение. Но я не понимаю, как она, глядя на Энни, может видеть перед собой не голодного ребенка, а что-то совсем иное. Я не понимаю, как в столь юные годы можно быть настолько безжалостной.
Впрочем, вскоре им обеим становится не до нас: на другом конце рынка возникает новое столпотворение, и они спешат туда за новыми впечатлениями. А вместо них перед нами мгновенно возникает та служанка из фермерского дома. Она, шурша юбками, делает вид, будто гонит нас с Энни, а сама шепчет:
– Уходите скорей!
– Но мы так ничего и не успели…
– Ничего. Вот, возьми, – и она быстро сует в ладошку Энни монетку. – И держитесь отсюда подальше. Сегодня, похоже, никто по-доброму на вас и не глянет.
Энни смотрит на монету, потом снова поднимает глаза и смотрит на эту женщину, припоминая, что и в прошлый раз та была к ней добра.
– Спасибо, – говорит она. – Тот ваш пирог был очень вкусный, а больше у вас такого нет?
– Замолчи. – Я дергаю ее за руку, но Бетт только смеется и обещает:
– В другой раз тебя угощу. – Потом смотрит на меня и вдруг хлопает в ладоши, словно прогоняя корову, забравшуюся на грядки с рассадой. – Идите, идите. – И сама тоже идет прочь.
Я тащу Энни по той тропе, что, огибая луг и ферму Тейлора, ведет к нам на чумной холм. Но остановиться у речки и проверить, не оставил ли там Дэниел ведьмин камень, я так и не осмеливаюсь. Лишь когда мы оказываемся среди развалин чумной деревушки, где на склоне холма притулился наш дом, я вновь обретаю возможность дышать полной грудью.
* * *
Энни торжественно вручает маме заработанную монетку и теперь с полным правом может пойти поиграть. Она тут же улепетывает, но сегодня не в лес, а в соседнюю лачугу, проникнув туда через зияющий дверной проем. Плющ и всевозможные травы так плотно опутали крышу и стены этой развалюхи, что она даже несколько скособочилась; среди развалин виднеются ярко-голубые брызги незабудок и алые пятна черноголовника. Энни больше всего любит играть здесь; это ее «собственный домик», где она готовит еду из травы и земли и раскладывает ее по тарелкам из листьев лопуха. Иногда я слышу, как она разговаривает со своими воображаемыми «гостями», и стараюсь не думать, сколько духов реальных обитателей этого дома, по-прежнему к нему привязанных, могла бы Энни увидеть при всей своей детской невинности.
Мать водит пальцем по принесенной монете, и я вижу, как смягчается выражение ее лица. Самое приятное – это вернуться домой не с пустыми руками, а для матери нет лучше подарочка, чем монета, хотя она каждый раз и говорит, что именно этого от нас и ожидала.
– Это кто ж вам дал? – спрашивает она, когда я сажусь за стол рядом с Джоном.
– Служанка с фермы. Ты ее знаешь?
– Знаю. Добрая душа.
Джон что-то вырезает из деревяшки, старательно сдувая с нее пыль.
– А помнишь, – говорит он, – как она в тот раз угостила Энни медовой коврижкой? Наш бельчонок тогда чуть за ней не увязался и готов был запросто к ней жить пойти, если б она ее хоть пальцем поманила.
– Так и я бы к ней жить пошла – за медовую-то коврижку, – улыбаюсь я. – Мам, а ты знаешь, что в деревню новый магистрат прибыл?
Она резко вскидывает голову, смотрит на меня и прижимает руку к левой стороне груди.
– Нет, – говорит она. Но это не ответ на мой вопрос; это, скорее, нежелание верить; это ужас перед свершившимся.
Вытащив из-под стола табурет, она буквально падает на него. В лице у нее ни кровинки.
Джон поднимает глаза:
– Ага, точно. Того старого, что вечно в соломенной шляпе ходил, Томпсона, в лесу поймали. Он на Майский день со своей служаночкой развлечься задумал. А она совсем еще молоденькая девчонка. Значит, новый уже здесь? А ведь ты, мам, всегда говорила, что он развратник, этот Генри Томпсон. Еще старым кобелем его называла.
– Так Томпсон уехал? – И мать так резко встает, что даже табурет свой опрокидывает. – Нет, нет, не может быть! Ведь именно он обеспечивал нашу безопасность, да и сам всегда на расстоянии от нашего дома держался. Он никому никогда не позволил бы нас в чем-то обвинить, потому что я о нем знала все, но держала язык за зубами и сама со всеми его девицами разбиралась. Отвары им готовила и денег за это не брала, так что он всегда сухим из воды выходил, а значит, и мы были в безопасности. – Она еще что-то бормочет очень быстро и тихо, и я едва улавливаю смысл ее слов. Голова у меня идет кругом. Значит, вот чем она занималась все это время? Верно служила этому старому кобелю, чтобы нам безопасность обеспечить! Но теперь кобель уехал, и что же с нами будет?
Мать мечется по комнате, все убыстряя шаг, дыхание у нее неровное, рукой она по-прежнему держится за сердце.
Джон перехватывает мой встревоженный взгляд; он явно смущен и полон самых дурных предчувствий.
– Тихо, мам, – говорит он почти нежно. – Может, у нас еще все хорошо будет, вот как сейчас. Ведь законы остались прежними, просто другой человек приехал, только и всего.
Нет, Джон просто не понимает. А я, к сожалению, понимаю. И очень хорошо понимаю. Я закрываю глаза, но не могу сопротивляться тем воспоминаниям, которые никогда меня не оставляют.
Мне было одиннадцать, и мне полагалось уйти из дома, потому что у мамы были мужчины, но на улице моросил дождь, и я вернулась. Я стояла снаружи, промокшая и дрожащая, и набиралась храбрости, чтобы, нарушив материн запрет, шагнуть через порог. Я до сих пор помню, как трясущейся рукой толкнула дверь и вошла. До сих пор помню ту тошнотворную убежденность, что происходящее в доме – что бы это ни было – окутано мраком стыда и позора. С одним мужчиной мать удалилась в соседнюю комнату, и дверной проем был завешен одеялом, но мне были хорошо слышны исходившие оттуда стоны и другие странные звуки.
А в той комнате, где была я, ждал второй мужчина. Его маленькие глазки так и впились в меня, поблескивая в складках плоти, мокрой от пота; потом пот и вовсе потек ручейками по его дряблым щекам и по подбородку. Он с некоторым трудом поднялся и, раскинув руки, двинулся на меня, а я, не понимая, что он собирается делать, застыла на месте.
Затем раздался звук рвущейся материи, донесшийся как бы издалека, и я почувствовала у себя на лице его вонючее дыхание. Его горячая липкая ладонь скользила по моему телу. Я и сейчас вздрагиваю от отвращения, вспоминая это.