Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Начальницы покрывается пятнами. Она монументальная, в шелках и дорогих украшениях, как оперная певица. Ей очень подходит «директриса», но мы зовем ее Начальницей.
«Извольте объясниться, — рычит она на Игоря Николаевича».
«Объяснюсь, — невозмутимо отвечает он, — тем более что это несложно. Личность нельзя собрать, как блок, на конвейере. А мы перебрасываем детей из рук в руки, как детали, язык, танцы, спорт, рисование — и это еще не все. Я уже давно предлагаю поломать этот конвейер. Ну почему нельзя один день занятий посвятить только танцам, а другой целиком спорту?»
Каждый раз Начальница объясняет ему, почему нельзя, и все ему объясняют, но он, как всегда, ничего усвоить не может.
Я на его стороне, хотя и с возражениями согласна. Занятия в нашей школе не каждый день и если следовать его словам, то наши танцы и английский и все другое будут раз в месяц.
«Он за это и борется, — говорит мне Вероника, — это его идеал — встречаться с детьми как можно реже. Мерзавец он все-таки. Нельзя свой интерес прикрывать заботой о детях».
Я не возражаю. Вероника не знает о моих чувствах и мне надо держаться. Я влюбилась в Игоря Николаевича в ту минуту, как его увидела. Вполне возможно, что Лермонтов писал своего Печорина с себя, но получился вылитый руководитель нашей изостудии. Представляю, сколько сердец он погубил. Верней, они сами разбились, налетев на эту ледяную скалу. Я страшусь его, но все-таки, уняв сердцебиение, захожу в мастерскую, где рисуют дети. Прихожу вроде бы передохнуть, посмотреть рисунки. Игорь Николаевич относится к моему появлению спокойно: продолжает рисовать те же горшки и гипсовые головы, что рисуют старшие дети в его группе. Иногда о чем-нибудь меня спрашивает. Однажды спросил:
«Знаешь, как звали волхвов?»
Я не поняла, о чем это он, не вспомнила, что за волхвы.
«У них были прекрасные имена, — сказал Игорь Николаевич, — Балтазар, Мельхиор и Каспар».
Я унесла эти имена, как великую загадку. Что он этим хотел сказать? Почему эти смешные имена прекрасны?
«Знаешь, как зовут твоих сыновей? — сказала я Веронике, когда она опять завела речь о своем телефонном возлюбленном, — Балтазар, Мельхиор и Каспар».
Вероника хихикнула.
«Он почему-то не спрашивает, как их зовут. Что бы это значило? Наверное, он воспринимает меня абстрактно, не видит во мне живого человека».
«Зачем тебе этот таинственный тип, если ты влюблена в Юру?»
«Они дополняют друг друга, — отвечает Вероника, — Юра ждет, когда я приду в спортзал и отдамся ему, а телефонный поклонник довольствуется разговорами».
«Кончится тем, — объясняю, — что Юра действительно затащит тебя в зал, и ты потом побегаешь за ним, поплачешь».
«Я рожу ребенка, — Вероника испытующе смотрит на меня, глаза у нее зеленые, с большими зрачками, как у речной рыбы, — а что такое, чего ждать? Теперь в двадцать лет уже старые девы».
Ей восемнадцать. Ребенок в ее жизни невозможен. Она живет с теткой, рассеянной и подозрительной особой. Что бы этой тетке ни сказали, она по десять раз переспрашивает и при этом ходит по квартире и вечно что-нибудь ищет. В ее доме всегда чувствуешь себя воровкой. «Вероника, ты не видела мои часы? Они лежали вот здесь, на холодильнике». Мы с Вероникой сидим на кухне, пьем чай, а тетка пыхтит возле нас, ищет эти проклятые часы. Мне надо уходить, но как уйдешь, сижу. Когда часы наконец найдены, я поднимаюсь и даю себе клятву, что ноги моей больше здесь не будет. Но потом забываю и прихожу опять. И снова тетка кружит по кухне, ищет на этот раз кольцо.
«Вероника, ну зачем ты меня терзаешь? Какой ребенок? Кто тебя с этим ребенком будет кормить? Тетка?»
«А что ты предлагаешь? Сидеть и ждать, когда какой-нибудь плюгавый тип предложит руку и сердце?»
Веронике не нужен ответ, ей надо вывести меня из равновесия. Возжечь пламя, чтобы сыпались искры, но самой при этом вовремя отскочить и стоять в сторонке.
«По-моему у тебя самой виды на Юру, — говорит она, — я же все вижу. Ты скрытная, Танька. Тебе это не идет».
От ее слов хочется взвыть, я не знаю, как мне надо оправдываться и как вообще оправдываются, когда подозревают в любви, которой нет.
«Отстань, — огрызаюсь я, — а Юре, если хочешь знать, никто не нужен. Он любил и будет любить только Риту».
Что я наделала. Выдала чужую тайну. Вероника взяла меня в тиски.
«Что еще за Рита? Говори!»
Но я уже опомнилась.
«Это тайна. И не вздумай о ней спрашивать Юру. Это государственная тайна».
Мама рада, что я работаю в Школе искусств. Это приличное место для девочки, которая закончила музыкальное училище и не попала в консерваторию. Мама ее закончила, и теперь она учительница музыки. У нас дома с утра до вечера терзают «Детский альбом» Чайковского и «Этюды» Черни упитанные девочки с хмурыми личиками. Когда я прихожу с работы, мама кричит мне из комнаты: «Мой руки, иди на кухню и можешь включить радио». У нас однокомнатная квартира. Пока у нас идут уроки, я живу на кухне. Я все понимаю, но иногда мне хочется голодать, ходить в одном и том же платье только бы не слышать эти сбивчивые ритмы, фальшивые ноты, не слышать голоса мамы: «Руки! Локти не вешать, кисть пампушкой!» Ученицы нас кормят и еще из-за них у нас есть связи. Когда я провалилась на приемных экзаменах, эти связи помогли мне попасть в английскую семью. Это была моя первая работа. Должность называлась няня-сторож. Там была еще няня-воспитатель, а я няня-сторож. В мои обязанности входило гулять с детьми во дворе, сторожить их, чтобы они никуда не забрели. Я больше всего боялась, что они попадут под машину. К дому то и дело подъезжали шикарные иномарки, и детей как магнитом притягивало к ним.
Сначала мне казалось, что дети скучают в нашей стране, что в каждой заграничной машине им мерещится что-то родное; Но потом другие няньки-сторожа объяснили мне, что они не скучают даже по родителям. Им бы только вытаращить глаза и куда-нибудь побежать. Бегают, бегают как угорелые, а уж дома по струночке, там не побегаешь, там строго. В доме, в который я попала, строгостей было выше головы. Нянька-воспитатель была шведкой, никогда не улыбалась, детей отчитывала на своем родном языке. Они ничего не понимали, поворачивали ко мне головы и смотрели с мольбой. Я говорила ей: «Они вас не понимают». Она отвечала на еще худшем, чем мой, английском: «Им не надо ничего