Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корделия отчаянно пыталась перенести злость, которую вызывала в ней женщина, предавшая чистую и искреннюю любовь ради денег (разумеется, все дело было в деньгах, ведь вряд ли она выбрала бы де Вере, будь он беден), на знакомое лицо с портрета, но поняла, что это невозможно. Эта женщина – Имогена, которую увидел художник, – была неспособна на обман, жестокость или жадность. Она выглядела такой… невозмутимой, да-да, именно такой… хладнокровной… и этот спокойный взгляд, казалось, проникал прямо в душу… неподвижный, но все равно живой, вибрирующий, зовущий. «Невеста тишины», – подумалось ей, и в тот же миг ее гнев растаял.
– Я понимаю, почему на нее нельзя сердиться, – произнесла она наконец.
– Я рад, что ты поняла, дорогая. Это живой портрет. Его звали Генри Сен-Клер – я имею в виду художника.
– Но ты всегда говорил, дядя, что не знаешь, кто написал портрет.
– Я говорил, что это работа неизвестного художника, что, собственно, не так уж далеко от истины. Но ты права, я лукавил. Когда умер твой отец, я решил не обременять тебя лишними переживаниями, пока в этом не будет необходимости. Но теперь ты уже действительно взрослая, и к тому же пришла пора рассказать тебе кое о чем.
Он опять обратился взглядом к портрету, словно испрашивая разрешения.
– Она познакомилась с ним – с Генри Сен-Клером – в галерее Блумсбери. На скромной выставке пейзажей, среди которых выставлялась и его картина, которая ей очень понравилась. Во всяком случае, так она сказала мне. Она очень живо описала его: веснушчатый, обветренный – он только что вернулся из творческой экспедиции, исходил полземли пешком, спал под деревьями; он был настолько беден, что не мог позволить себе снять угол в деревенской гостинице; изящный, с мальчишеским лицом, делавшим его моложе, чем он был на самом деле, с карими глазами, длинными волнистыми темными волосами – в общем, этюд в коричневых тонах, как он сам шутил, поскольку дополнял свой образ коричневым вельветовым пиджаком, местами заляпанным красками, и коричневыми плисовыми брюками.
Она купила его картину, и они вышли из галереи вместе, дошли до парка, где присели и болтали несколько часов подряд. В тот день, как она призналась, для нее словно впервые выглянуло солнце; он так лучился энергией, радостью… не смотри так на меня, милая, я сам настаивал на том, чтобы она была откровенна. Он предупредил ее, что от природы склонен к меланхолии, но за все время их знакомства она ни разу не видела его в плохом настроении. И если бы все это не закончилось так ужасно, я был бы только рад за них, уверяю тебя… впрочем, не буду забегать вперед.
У него была студия над рестораном на одной из улочек Сохо; похоже, семья, владевшая этим заведением, вовсе не говорила по-английски. Он сказал, что ему нравится, когда его окружают люди, говорящие на незнакомых языках; нравились суета на кухне, шум, разноголосица, к тому же он всегда мог спуститься вниз и поесть практически задаром. После долгих лет голодной жизни полученное недавно скромное наследство от дальнего родственника – во всяком случае, так он объяснил ей – избавило его от борьбы за выживание.
Картина, которую она купила – кстати, за две гинеи: он не соглашался брать больше объявленной галереей цены, – была его первой проданной работой. Он уже несколько лет жил в Лондоне, без устали рисовал, если только не приходилось зарабатывать на кусок хлеба чем-то другим (работа, как он признавался, была для него лучшим лекарством от меланхолии), никогда не был доволен своим творчеством и все пытался превзойти самого себя. Он выставлял свои работы, когда бывал в настроении, но вскоре неизменно забирал их, преследуемый мрачной тоской, толкавшей его к жестокой самокритике. Но их дружба – именно дружба, она настаивала на этом, – не только спасла его от уныния, но и заразила идеей собственной выставки, так что он с головой окунулся в работу и начал писать портрет, который сейчас перед тобой.
Ему уже доводилось работать над портретами, он писал их с тем же азартом, что и пейзажи, а его моделями побывали, казалось, все члены ресторанного семейства, но до последнего времени эта живопись не приносила ему удовлетворения. Поначалу ее беспокоило то, что он так увлеченно работает над картиной, которой не суждено быть выставленной. Она приходила к нему в студию так часто, как только могла, при первой же возможности, когда муж – как она думала – был надежно занят работой в Сити. Шли недели, и она замечала, что он становится все спокойнее, увереннее в себе; казалось, он с головой ушел в работу над портретом. Пока он писал, они почти не разговаривали, но те дни молчаливого единения были, по ее словам, самыми счастливыми в жизни…
– Это несправедливо с ее стороны, говорить тебе такие вещи! – вспылила Корделия.
– В жизни вообще мало справедливости. Чем Имогена Уорд была для меня, тем же для нее был Генри Сен-Клер. Мы не властны в своих чувствах; это они выбирают нас. Она пришла ко мне в самый тяжелый момент своей жизни, и это было для меня наградой, большего мне и не надо. Прежде всего, я хотел понять ее. И, как ты вскоре узнаешь, тому были причины.
Что же до ее отношений с мужем, она о многом умалчивала, но на самом деле все было предельно просто. Рутвена де Вере нельзя было назвать жестоким или невнимательным мужем; напротив, он очень гордился своей красавицей-женой; но в его сердце не было любви к ней; он ценил ее, как ценит коллекционер редкий и дорогой камень.
Было ясно, что она разлюбила его. Кстати, их отношения переживали серьезный кризис задолго до появления в ее жизни Генри. Понимаешь, де Вере был протеже ее отца в деловых кругах Сити. Хорейс Уорд высоко ценил его и полностью доверял, так что по условиям брачного договора он мог свободно распоряжаться состоянием Имогены, а позже и всем, что пришло к ней по отцовскому завещанию. Де Вере охотно исполнял любые ее прихоти, но все приобретения становились его собственностью, даже одежда и украшения, о чем она узнала, когда впервые обратилась к нему с просьбой о разводе. Он сразу же заявил ей, что если она уйдет, то без денег и сына – и это при том, что к нему де Вере относился весьма прохладно, и она сама говорила, что он был начисто лишен чувства отцовства, – именно последнее обстоятельство делало угрозу еще более зловещей. И она осталась.
До встречи с Генри Сен-Клером она продолжала равнодушно играть свою роль, приготовившись ждать, пока Артур станет достаточно взрослым, чтобы она могла уйти. Но с того дня, как в ее жизни появился Генри, она совершенно преобразилась. Наедине с ним она думала только о настоящем, ценила каждую минутку близости; оставаясь одна, она уже была полна планов, надежд, фантазий, желаний, страха. Хотя внешне, судя по комплиментам окружающих, она никогда еще не выглядела такой спокойной и умиротворенной.
Муж, казалось, ничего не подозревал. Она чувствовала себя счастливой узницей, которой изо дня в день удается незаметно покидать на время свою тюремную камеру, прокрадываясь мимо спящего надзирателя. У нее было такое ощущение, что все решится с написанием портрета. Всю весну, а потом и лето ее поддерживала уверенность в том, что, если Сен-Клер успеет закончить картину до момента разоблачения, все будет хорошо.