Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал ей, что она вылечилась ото всего, кроме жизни (если так можно выразиться). Она этого не оспаривала. Она ушла от меня с хорошо продуманным руководством по выживанию, памятуя о том, что ее существование всегда будет нелегким и очень часто – одиноким. Ближе к концу наших встреч она сказала, что теперь понимает, как томилась ее мать по влюбленности и новизне после того, как первые восторги ее замужества поугасли. Итак, она научилась принимать прошлое, которого не дано изменить, и это во многом обязано безмятежности Гастайна и последующему написанию «дневника»: любопытный пример того, как бессознательное готовит психику к окончательному освобождению, отпечатывая в сознании свои идеи.
Выше я сравнивал ее дневник со сценой – но эта сцена весьма существенно отличается от обычной. Дело в том, что все персонажи ее драмы взаимозаменяемы. Так, молодой человек в зависимости от времени (или даже в одно и то же время) является отцом Анны, братом, дядей[36], ее любовником А., ее мужем – и даже «незначительным» молодым человеком в поезде, шедшем из Одессы в Петербург. Сама Анна (временами) – оперная певица, но также и проститутка без груди, бледная и истощенная женщина с вырезанной маткой, мертвая любовница в общей могиле. Иногда «голоса» звучат отчетливо, но чаше смешиваются, растворяются друг в друге: «Весь дух белого отеля восставал против эгоизма». При скромной помощи со стороны врача дневник фрау Анны вернул ей психическое здоровье – через принятие ею таинственной индивидуальности своей матери. Корсетница символизирует еще одно понятие, о котором пациентка не упоминала: лицемерие. Ее мать была не такой, какой казалась, далеко не столь строгой – по отношению к себе. Она была Медузой – но также и Венерой. Когда представлялось, что она вся в любви к своему ребенку, ее мысли могли блуждать где угодно. Но много ниже сознательного слоя пациентка училась прощать своей матери ее лживость, а заодно (что весьма существенно) – и себе свою собственную[37].
Таким образом, я был совершенно не прав, полагая, что центральными персонажами являются «мужчина, женщина; женщина, мужчина»[38]. Что бы ни говорило об обратном, роль мужчины, отца, в частном театре пациентки была подчиненной; перед нами предстали две «героини» – пациентка и ее мать. Документ фрау Анны выражает глубочайшее ее желание вернуться на небеса безмятежности, в изначальный белый отель – мы все там останавливались, – в чрево своей матери[39].
Год спустя я совершенно случайно снова встретился с фрау Анной. По забавному совпадению, это произошло в Бадгастайне, где я отдыхал с одной из своих родственниц. Мы вышли прогуляться, и я увидел знакомое лицо. Выяснилось, что она играет в оркестре небольшой гастролирующей труппы, и я был счастлив видеть, что она прекрасно выглядит; по правде сказать, тела у нее было скорее в избытке, чем в недостатке. Казалось, она рада меня встретить. Она шла на репетицию и выразила надежду, что мы придем на вечернее представление. Опера, в которой ей предстояло играть, была современным, довольно-таки туманным сочинением, и я отклонил приглашение, сославшись на то, что мало ценю современную музыку, – и добавил, что непременно пришел бы, если бы она играла в «Дон Жуане»! Она уловила мой лукавый намек и улыбнулась. Я поинтересовался, знает ли она язык, на котором исполняется эта опера (партитура которой была у нее в руках), и она ответила, что да, чешский теперь тоже в ее репертуаре. Моя спутница выразила восхищение тем, что фрау Анна умеет читать на стольких языках, и та ответила с печальной улыбкой, обращаясь скорее ко мне, что иногда сама удивляется, от кого бы она могла унаследовать эту способность. Почти наверняка она спрашивала себя, не порождена ли та холодность, с которой отец относился к ней после смерти матери, подозрением, что она не его дочь.
Фрау Анна сказала, что время от времени продолжает испытывать легкие рецидивы своих симптомов, но не в такой степени, чтобы это могло помешать ее игре. Она опасалась, однако, что запоздалое начало и длительный перерыв, вызванный болезнью, не позволят ей достигнуть вершин своей профессии. Я счастлив сказать, что до сих пор продолжаю слышать о ней как о талантливой исполнительнице, она успешно продолжает в Вене свою музыкальную карьеру, а живет по-прежнему в обществе тети.
Весной 1929 года фрау Элизабет Эрдман ехала из Вены в Милан. Она позволила себе роскошь вагона первого класса, чтобы сохранить свежесть до конца поездки; большую часть пути она оставалась в купе одна, наслаждаясь пейзажем за окном и время от времени читая журнал или с закрытыми глазами повторяя про себя партию, которую ее пригласили петь. Поезд был почти пуст, и она завтракала в одиночестве в большом, прекрасно обставленном вагоне-ресторане. Внимание множества официантов нервировало ее, поэтому она наспех проглотила все, что ей принесли, и вернулась в свое купе.
Поезд остановился у маленькой тирольской деревушки – станция была чуть больше платформы, – и фрау Эрдман подумала сперва, что с ними едет некая знаменитость, поскольку перрон кишел народом. Но потом она с досадой поняла, что это пассажиры, – нагруженные рюкзаками и чемоданами, они забирались в поезд.
Для вагонов второго класса их было слишком много; их поток захлестнул даже первый класс. Пятеро мужчин и женщин с рюкзаками пробились в ее купе, и ей пришлось торопливо переложить свои вещи на полку. Люди стояли даже в коридоре, прислонившись к окнам и дверям. После суеты размещения рюкзаки и лыжи свисали с полки над головой фрау Эрдман, и она чувствовала себя зажатой в углу плотными телами своих попутчиков. На них так много одежды, что они – даже трое мужчин – походили на беременных; они громко разговаривали и грубовато, по-панибратски хохотали: было ясно, что отпуск они провели вместе и поэтому на любого незнакомца смотрят как на досадную помеху. Фрау Эрдман начала испытывать легкие симптомы клаустрофобии, подобно купальщице, оказавшейся среди кишащего скопища медуз: именно это слово и этот образ пришли ей на ум. Она встала, извинившись, переступила через их ноги и направилась к двери.