Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дай же мне, дай, сука! — не удерживается он. — У меня яйца скоро лопнут.
И он хватает её за халат, тащит в спальню и роняет на кровать. Ложится рядом, подрагивая от похотливого отвращения. Странное чувство, но иначе его не определишь — это именно похотливое отвращение. Жадное и одновременно хладнокровное желание обладать, не касаясь. Не кусаясь. Не погружаясь в эту хлябкую плоть. Но он должен кончить, сейчас, немедленно.
От супруги исходит тонкий странноватый запах. Он божествен, изыскан, волнующ, иррационален, щекотлив и глубоко контекстуален, как сразу определил Кольцов. Из уха, которого он касается быстрым скользящим поцелуем, доносится не душноватое рокфорное амбре невычищенной серы, а острый аромат поза-позавчерашней сардельки. И под мышкой у неё, в сумраке невыбритых волос, гнездится не привычный кисловатый душок пота, а стойко пахнет кротовьей норой. Новый дезодорант? Нет времени выяснять это, потому что он неожиданно взволнован и настроен взять её немедленно, нахрапом, жёстко и бессистемно. И рука его уже скользит по её животу вниз, по спутанным ржавым кущам, по — чёрт возьми эту фригидную суку! — невзрачно сухой промежности, и сложным усилием разводит в стороны тяжёлые бёдра.
«Пфффф…» — издаёт жена тихий долгий звук, будто пускает шептуна.
«Ах ты дрянь! Протухла, что ли?» — думает он, долгим протяжным взглядом созерцая её лицо. Потом принимается обследовать тело в поисках маркировки. Начиная с пятки, подразумевая почему-то, что именно там она должна находиться. И именно снизу вверх продолжает обследование, не найдя маркировку ни на одной, ни на другой пятке (давно не обрабатываемой наждачкой, а потому сухой и шершавой). И исследует практически всю тушу, потому что маркировка-то оказывается на шее, под самым затылком, и видно её становится только если откинуть немытые женины волосы на голову.
На синем штампике значится: «Изготовлено 11.04.19 ХХ. Годен до: 10.04.20ХХ».
Если верить маркировке, жена просрочена вот уже три дня. А значит её консумация может стать единственным и последним актом риска в его скупой на адреналин жизни. Тем не менее, он, сопя, взгромаздывается на неё и кое-как внедряется в резиновое сухое нутро её, бывшее некогда лоном, и целует резиновые сухие губы, что когда-то медоточили, и поглаживает свалявшиеся в колтун иссохшие волосы, и сопит, и постанывает временами, не от удовольствия — от дискомфорта, причиняемого сухим влагалищем. А потом, так ничего и не добившись, не получив ничего, кроме жжения в головке, обессиленно лежит рядом и вспоминает, как обхаживал её тридцать лет назад — юную насмешницу, трепетную любовницу, тонкую, зябкую, ароматную, нежную, отзывчивую, сладкую, с таким сочным влагалищем, что, казалось, была она готова всегда и всюду.
— Соня, — стонет он, заходясь в пароксизме ностальгии, — Сонечка!
И плачет безнадежно и, весь в слезах, дрочит в постылом холоде простыни.
Тракт
Утро выдалось морозным и светлым — воистину Пасхальным. Поскрипывал колодезный ворот, позвякивала цепь; внизу плескала в утробу колодца из поднимаемого ведра студёная и чистая до хрустальности вода.
Никита подхватил обжигающую пальцы дужку оцинкованного ведра, отставил. Не выдержав зова солнечных зайцев, весело и ослепительно пляшущих на воде, плеснул себе в лицо леденящего колючего холода, крякнул, стряхнул с бороды блёстки-капли. Улыбнулся, щурясь на солнце, крякнул ещё раз — уже просто так, от ощущения тихой радости бытия.
Где-то совсем рядом пулемётной очередью застучал дятел, зачастил. Небо, лишь самую малость заиндевевшее облаками, висело нынче высоко-высоко, не достать. Поглядывало сверху, дразнилось прозрачностью такой, что вот-вот увидишь за нею звёзды, а то и лик Божий. Сосны, стоявшие вкруг хутора, за пасекой, не шелохнулись; ни пылинки снежной не упало с них — такое притихло по-над лесом безветрие. Уходящий меж дерев — к тракту — санный след поблёскивал на солнце отутюженной колеёй, звал за собой. Снегурка в стойле тоже чуяла этот вечный зов, вздыхала, перебирала ногами. Зайти надо к ней родимой.
Далеко-далеко, на самом краешке, на пределе слышимости звонили колокола. Если бы не знал, что звонят они сейчас, так ни за что не услышал бы. Это в Ерохино, Константиныч, благослови его Господь, звонарь тамошний, Пасху Великую славит.
Пасха!.. Воистину воскресе!
Лепота! Жить, жить, жить! Каждый день, каждую минуту проживать, чувствовать, любить! Это ли не счастье.
Поскрипывая снегом, специально ещё приелозивая подошвами для пущей скрипучести, прошагал он к конюшне.
— Застоялась, касатушка моя! — окликнул отворяя дверь.
Застоялась. Радостно заржала Снегурка навстречу, замотала головой. Никита огладил любимицу свою, прижался лицом к тёплой шее, замер.
— Ники-ит! — донеслось из избы. — Никитушка!.. Ох, матерь пресвятая богородица!
— Ай! — отозвался он. — Чегой-то, заюшка?
— Никуш, милый, быстрей!
Случилось что-то!..
Он выбежал из конюшни, помчался к крыльцу. Оскользнулся, полетел в сугроб, извалял бороду в снегу. Вскочил, смаргивая с ресниц белую стынь, в один прыжок доскочил до крыльца, влетел в холодные сени.
Наталья стояла у дверей, опираясь одной рукой на косяк, другую прижав к восьмимесячному животу, морщась.
— Что?! — испугался он. — Что, заюшка? Пошло́?
— Ага, — кивнула жена. — Ой, батюшки святы!
— Чего ж ты… — спохватился он, потянул жену в дом. — Чего ж ты простоволоса, неодета вышла! Из жару-то… Мороз на улице.
— Никуш, — простонала Наталья, — собирай Снегурку, а… Ехать надо. В район. Плохо мне.
— Рано ж ещё, — губы Никиты дрогнули. — Что ж это, а!
— Ой, рано, рано! Да что ж теперь. Видать, не доношу. Ой, плохо, плохо, Никуш!
— Ох, ох, ох! — запричитал он, бросаясь в спальню, где уже неделю стояла наготове сумка с вещами — так, на всякий случай. Вот тебе и случай… Накликали. Ох, ох, ох, что же это, а! Только бы Бог дал всё по-хорошему…
Снегурка была сноровисто запряжена, сани двинулись со двора. Путь лежал неблизкий, пятнадцать километров по тракту. Двинулись не самой торопкой рысью.
— Сдюжишь? — Никита тревожно обернулся к жене, которая улеглась за его спиной, на овчине, укрытая овчинным же тулупом.
— Ой, не знаю, — поморщилась Наталья. — Никуш, милый, только быстрей, ладно?
— А не стрясём тебя?
— Бог даст, не стрясём.
— Ну тогда…
Никита прикрикнул на Снегурку. Та прибавила, но не слишком-то охотно, так что пришлось ему прикрикнуть ещё разок, а потом и ещё. Лошадь была молодая, и, хотя с ленцой, но понятливая. Раз надо, так уж надо, куда попрёшь,