Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я и предполагал, Лурдес хранила железный котелок в кладовке. Я поставил готовиться соус, добавив в него сладкий перец и несколько горошин черного перца, и стал резать картошку. Кроме Антона Аррьяги, прямиком направившегося к мини-бару, все гости уселись отдохнуть, едва вернувшись с прогулки. Долорес, избавившись наконец от сапог и трех пар носков, разглядывала свои ноги в полном отчаянии. «И что хорошего в этих горах? – сказала она уныло. – Они – все равно, что огромные кучи щебня, небоскребы, осевшие вниз и скрывшие под землей лифты. Честное слово, не понимаю, какое можно находить удовольствие в том, чтобы карабкаться по этим горам?»
Антон пришел на кухню за льдом для виски. Накладывая ему лед, я услышал голос Пако, предлагавшего приготовить на всех сухой мартини.
Я вспомнил одно утро. Некоторое время назад, когда я привез в особняк заказанные товары, Лурдес, бывшая в хорошем настроении, поведала мне секрет своей долгой службы в доме издателя. «Единственная хитрость, – сказала она мне, – не допустить того, чтобы он что-нибудь делал сам. Если тебе удастся добиться того, чтобы ему не пришлось пошевелить и пальцем, тогда можно работать спокойно». Услышав, как он своим оглушительным голосом предлагал гостям сухой мартини, я понял, что у меня будут неприятности. И действительно – вскоре Пако пришел ко мне, охваченный внезапным приступом раздражения: все необходимое для коктейля вдруг неизвестно куда подевалось. Я долил в соус рыбный бульон, положил нарезанную кружочками картошку и взялся помогать Пако. Я нашел шейкер, бутылку «Бомбея» и бокалы. Лурдес была права. Издатель был не в состоянии справляться с домашними делами без помощи кого-нибудь, кто решал бы возникающие трудности и указывал ему точное предназначение используемых предметов. Его представление о назначении вещей можно было бы с достаточной снисходительностью определить как приблизительное. Оставшись один, он вполне мог дойти до того, чтобы взбивать коктейль пестиком и процеживать его через дуршлаг для спагетти. Наблюдать все это было гораздо утомительнее, чем самому приготовить ингредиенты. Поэтому я поставил все необходимое на мини-бар, втайне надеясь, что случится чудо и Пако откажется от своего намерения. Он взял бутылку с джином. После долгих усилий ему наконец удалось вытащить пробку зубами. Затем он посмотрел, нахмурившись, на стакан для смешивания, по-видимому, спрашивая себя, почему он не наполнен льдом. Я хотел взять лопатку для льда, чтобы помочь ему, но он, нетерпеливо взглянув, остановил меня:
– Оставь это. – А затем: – Что ты здесь делаешь, щенок? Тебе больше нечем заняться?
Щенок. Пако называл меня так только тогда, когда действительно был раздражен, поэтому я поспешил убраться в свои владения. Я прибавил огня, положил в горшок репу и филе скорпены и посолил. В этот момент на кухне снова появился издатель. Как и все живущие уединенно люди (в особенности такие мизантропы, как Пако), он мог послать тебя куда подальше, а через несколько минут упрекнуть за то, что ты бросил его, как ненужную вещь.
– Педро, – сказал он крайне раздраженно, – Педро, что ты сделал с оливками? А где зубочистки? Они у нас есть или нет? Когда же ты наконец будешь порасторопнее?
Это едва не вывело меня из себя. Если в доме царила такая напряженная атмосфера, я вовсе не обязан был за это расплачиваться. Я рассерженно бросил ложку, которую держал в руке, и стал размышлять, где же Лурдес могла хранить эту чертову коробку с зубочистками.
– Какой хороший хозяин, – пробормотал я, роясь в шкафах.
На мой маленький бунт последовала незамедлительная реакция. Внезапно преобразившись, Пако расхохотался.
– Черт возьми, вовсе не обязательно становиться любезным, чтобы меня обругать. В следующий раз можешь назвать меня болваном. Мы же свои люди, парень.
После этого он вернулся в столовую. Эта черта в характере Пако больше всего меня поражала: его приступы раздражительности были такими неистовыми, что, казалось, ничто не сможет их успокоить; однако в то же время они были столь безосновательны, что внезапно исчезали без следа, как тающий во рту сахар.
Наконец я остался на кухне один. Через несколько минут до меня донесся несколько сдавленный голос Фабио, как будто он обжегся, пробуя слишком горячий суп:
– Пако, ты уверен, что это мартини?
Я подошел к котелку и ткнул картошку вилкой – она была уже готова. Можно было звонить в колокол, созывая всех на обед.
Полин сказала, что мой сукет был лучшим блюдом, которое она пробовала за всю свою жизнь: она произнесла эти слова не так, как в первый день, а глядя мне прямо в глаза с той выразительностью, с какой умела смотреть только она. Когда Полин смотрела кому-нибудь в глаза, она погружалась в бездну, забывая о себе самой. Когда она останавливала на мне свои бездонные глаза, мне казалось, что на меня наведена огромная лупа, с помощью которой Полин открывала вселенную, привлекавшую ее с непреодолимой силой. И этой вселенной был я. Самозабвенный взгляд Полин придавал очарование человеку, на которого был направлен. Сукет, по-видимому, действительно удался, потому что даже Антон Аррьяга съел немного в промежутках между возлияниями. Хотя Антон не отрывался от своего стакана виски, он все же старался пить меньше обычного. Долорес следила за ним ледяным взглядом. За обедом Пако несколько раз просил Фабио, чтобы он рассказал нам свою историю. Но король весны отмалчивался. «Попозже, – отговаривался он, – пока я еще не совсем ясно представляю себе финал».
По мнению Бьёя Касареса, поиск оригинальной концовки говорит лишь об убогости писателя. Но как бы то ни было, мне нравилось, чтобы концовки удивляли меня, открывали мне глаза. Мне нравилось, когда они были ключом, придающим смысл всему произведению. За несколько дней до этого я прочитал, уже лежа в постели, рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» при свете настольной лампы. Когда я дошел до последней строчки, у меня сильнее забилось сердце: я понял все произведение. Моя мать спала в соседней комнате. Я закрыл книгу и, ошеломленный, смотрел в потолок: моему воображению представлялись слова, скользившие по белой поверхности, как маленькие вспышки. Не стоит думать, что у меня было желание писать, по крайней мере поначалу. Это продолжало мне казаться в высшей степени утомительным и намного менее приятным, чем, например, приготовление бобов с копченой колбасой. Однако в ту ночь мне действительно хотелось походить на Сэлинджера – излагать свои мысли по крайней мере самому себе, с той ясностью, с какой это делал он. Дело в том, что мне были неинтересны состояния собственной души – они утомляли меня своим однообразием и ясностью. Во мне не находило никакого отклика то, что я уже в который раз чувствовал грусть или радость, апатию или смущение. Мне было скучно. Собака виляет хвостом, когда она рада, и скулит, если ей сделали больно. Ей не надоедает повторять одно и то же бесчисленное множество раз. Но в ту ночь я обнаружил, что все может быть очень разным, если мне удастся понять оттенки каждого душевного состояния, идентифицировать их, превратив каждое состояние в уникальное и неповторимое ощущение. Я понял, что можно переживать каждый миг по-новому, оставаясь в то же время самим собой. Эта мысль привела меня к странному упражнению: я взял стеклянный шар, используемый как пресс-папье, положил его на колени и попытался описать свои ощущения на листе бумаги. Я делал это снова и снова, стараясь уловить различные оттенки. Вскоре тот же самый и единственный шар лежал у меня на животе, тогда как на листе, исписанном убористым почерком, набралось уже около пятидесяти его описаний. Я не рискнул рассказать об этом Пако, боясь, что он станет смеяться надо мной. Поэтому я решил поделиться со своим отцом. «Да, этот пороха не выдумает, – воскликнул он, подняв вверх нож, – а ты разве видел когда-нибудь две одинаковые яичницы?»