Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Там, дальше, будет сенной сарай, – сказал папа и первым свернул в проход между живыми изгородями, в конце которого под высоким навесом с красной рифленой крышей было сложено свежее сено. Стоявший рядом дом при ближайшем рассмотрении оказался просто развалиной, в которой никто не жил; его соломенная крыша давно провалилась, напоминая широко раскрытый рот. Сараем, вероятно, пользовался теперь кто-то из соседей, но я подумал, что мы вполне можем укрыться там от дождя и переночевать: час был достаточно поздним, да и сено было уже убрано, так что нас там никто бы не побеспокоил.
Нет ничего лучше, чем спать на постели из свежего сена, сказал папа и, сбросив с плеч холсты, с довольным вздохом повалился навзничь на шуршащую сухую траву. Я взглянул на него и увидел, что его глаза закрыты. Папа лежал совершенно неподвижно, и на мгновение мне показалось, что он спит, словно сон овладел им еще до того, как его голова коснулась душистого сена. Сам я осторожно снял с плеч ременную сбрую и поставил все еще закутанные в пальто холсты к стене. Прошла минута, за ней – другая. Папа не шевелился. С крыши сарая текли струи воды. Я снова посмотрел на него – папа крепко спал. Так тихо, как только мог, я опустился рядом, настраиваясь на долгое ожидание, и тут он вдруг сел.
– Никлас, – сказал он. – Вставай. Пора идти.
– Куда?
– Пить чай.
Папа проспал всего две минуты, но когда он встал во весь рост и распахнул свои руки-крылья, чтобы взять меня за плечи и снова вывести под дождь, глаза у него были отдохнувшие и ясные.
– Оставим все здесь, – добавил он. – Кафе недалеко, мы быстро вернемся.
И, шагая широко и быстро, он потащил меня за собой. Я даже подумал, что со стороны это, наверное, выглядело так, будто мы бежим с места преступления. Мы и в самом деле почти бежали по узкой проселочной дороге, и вскоре, мокрые и запыхавшиеся, уже входили в двери небольшого паба, служившего также бакалейной лавкой. Внутри было полутемно. На пороге мы немного постояли, чтобы вода стекла с нашей одежды на каменный пол. Кроме нас, других посетителей в пабе не было.
Примерно через минуту из-за занавески, закрывавшей проход в глубину дома, появилась полная женщина в синем фартуке-накидке.
– Ш-што вам угодно? – зевнула она.
– Чайник горячего чая, будьте любезны, – сказал мой папа и, оставляя на каменной плитке мокрые следы башмаков, прошел к стойке. Женщина посмотрела на него снизу вверх, потом бросила быстрый взгляд в мою сторону.
– Хорошо. Одну минутку, – сказала она и, плавно повернувшись, снова исчезла за занавеской, а мы с папой сели за единственный столик. Когда в сарае он так неожиданно проснулся и заторопился, я подумал – это потому, что он сначала забыл, что обещал напоить меня чаем, но потом вспомнил и решил сдержать слово. Но сейчас, пока мы сидели за столом в ожидании чая, я вдруг вспомнил, что неделю назад мы точно так же сидели в другом маленьком кафе, и мне стало ясно, что дело было в чем-то другом. Похоже, за прошедшие дни я научился читать знаки – послания, которые были начертаны глубокими морщинками на его выпуклом лбе или искрами мелькали в глазах.
Папа сидел лицом к входу. Когда принесли чайник, он налил припахивающую половой тряпкой жидкость в большую, покрытую бурым налетом кружку и стал пить, ни на секунду не отрывая взгляда от двери. При этом он то постукивал пальцами по столу, то принимался сгибать и разгибать их, громко треща суставами. Содержимое своей кружки папа проглотил чуть ли не одним огромным глотком, однако чай оказался слишком горячим, и он, запрокинув голову назад, некоторое время дышал широко открытым ртом, а потом снова уставился на дверь. Чего он ждал или кого – этого я не знал. К этому времени я, впрочем, уже привык к его внезапным сменам настроения, привык к неожиданностям и тайнам, которые, подчеркивая папин характер, казались мне такой же неотъемлемой его частью, какой были, к примеру, ноги или руки. И у него всегда находились свои резоны. Вот и сейчас папа сидел, глядя поверх моего плеча на дверь, и ждал наступления того момента, когда ему станет абсолютно ясно, что́ он должен делать дальше.
А еще он ждал, пока я допью чай. Ему хотелось уйти, это было очевидно: всей душой папа стремился как можно скорее оказаться по ту сторону двери, на которую он так пристально глядел, однако мой отец в достаточной мере владел собой, чтобы поинтересоваться, не хочу ли я еще чаю. Когда я сказал, что нет, он спросил у женщины, сколько с нас, достал из кармана брюк мокрые банкноты и расплатился, а через секунду мы уже снова оказались на улице. Небесные хляби разверзлись, дождь лил как из ведра, и мое сердце отчаянно колотилось, пока я старался угнаться за папой, который мчался впереди меня чуть ли не галопом. Я все ждал, что он мне что-то скажет, что-то объяснит. Что случилось? Что произошло или произойдет? Но папа молчал. Рубашка у него на лопатках промокла насквозь, и просвечивающая сквозь нее спина отчего-то казалась мне даже более беззащитной и уязвимой, чем если бы мы были голыми. Порывы ветра, проносящиеся над вершинами живых изгородей, швыряли в нас пригоршни ледяной воды. Мы шли очень быстро, потом я вдруг обнаружил, что мы бежим – бежим, не разбирая дороги, разбрызгивая лужи, хлюпая и чавкая в грязи, и я понял, что мы не спасаемся от непогоды, а торопимся вернуться к картинам.
К папиным картинам.
Угнаться за ним мне было не под силу. Папа опередил меня сначала на два ярда, потом на три. Он мчался по залитому водой проселку, словно дикое животное, размахивая руками и яростно работая локтями. Мы были еще в сотне ярдов от сарая, когда он начал кричать. Это было даже не крик, а пронзительный вой, не смолкавший и почти не прерывавшийся, даже когда в его легких заканчивался воздух. Он летел впереди нас по пустой дороге, летел сквозь дождь и был направлен против страха, против сомнений и даже против самого Бога; он длился и длился, пока мы огибали последний поворот и бежали вдоль разрушенного дома к сенному сараю. И вдруг папа встал как вкопанный. Высокий, бледный как смерть, он замер, застыл на месте и только неотрывно смотрел на нескольких коров, которые, покинув через дыру в изгороди покрытое жесткой стерней поле, пробрались под навес. Сгрудившись возле сложенного там душистого сена, они наподдавали и цепляли ногами упакованные в пластик холсты, пока по несчастливой случайности одна из коров не наступила на них, продырявив всю стопку разом. Восстановлению они не подлежали. Уцелели только те два холста, которые я нес на ремнях, а потом прислонил к стене.
Когда папа увидел, что случилось, он словно остолбенел. Он не двигался, пока я бежал к сараю, не двигался, пока я прогонял коров обратно в дыру в изгороди. Он стоял под дождем и не шевелился, как человек, который каждую минуту ожидает удара молнии или чего-то в этом роде. Когда ничего не произошло, папа все же нашел в себе силы войти в сарай. Когда я вернулся, он сидел на сене, пытаясь сложить вместе изодранные фрагменты холстов.
Я заплакал, и мои слезы смешивались со стекавшей по лицу дождевой водой.
– Сядь, Никлас, – сказал папа так тихо, что я едва расслышал его за грохотом дождевых струй по жестяной крыше. – Сядь, – повторил он. Последовала долгая пауза, которая больше напоминала огромную дыру, прореху в ткани нашей жизни. И эта дыра кровоточила, заливая весь мир потоками дождя. Наконец мой папа пробормотал вполголоса: