Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С победой! — приветствовал Сыромятников хозяина квартиры и опустил в рот сельдь. Петя вынул из сумки дополнительный стакан и налил всем по пять сантиметров.
— Спасибо, — сказал Бутомский и выпил, чтобы не обижать победивший народ. Петя сразу налил еще по пять сантиметров.
Они выпили за Ельцина, Горбачева и Бурбулиса. Пия за Бурбулиса, Сыромятников задел ногой банку с олифой, она вылилась на паркет и сразу же начала распространять запах.
Сыромятников предложил тост за будущее России.
В дверь позвонили. Петя пошел открывать, вступил в олифу, и в коридоре внятно отпечатались три левых ботинка, как будто какой-то великан упрыгал отсюда на одной ноге.
Вернулся Петя вместе со здоровенным детиной. Войдя, детина первым делом задел башкой лампочку, свисавшую на шнуре. Лампочка незамедлительно откликнулась и выпала из патрона, разбившись в мелкие дребезги.
— Геныч, — представил длинного Сыромятников. — За клеем ходил.
— Клея нет, — доложил Геныч и поставил на стол ноль семь красного.
Петя извлек из сумки с инструментами четвертый стакан.
— Ну, — сказал Сыромятников и строго посмотрел на Бутомского. — За свободу!
Выпив, Бутомский тактично (пальцами) достал кусок сельди из банки, съел его и, посидев для приличия еще секунд десять, поднялся.
— Ну, вы тут давайте… — попросил он, на что Сыромятников поднял сжатый в «рот фронт» кулак, гарантируя, что они тут дадут.
Когда Бутомский пришел проведать ход ремонта через неделю, в его квартире многое изменилось. Обои были содраны окончательно, в комнате была свалена горкой плинтусная доска, а в бульонной кастрюльке лежал окаменевший шпатель. От лужи на паркете на вечные времена остался белесый абрис.
Несмотря на эти несомненные отличия, при входе в квартиру Бутомский испытал неприятное для психики чувство, которое французы называют «дежа вю»: мастера сидели в тех же позах, в каких он оставил их в прошлую среду.
— Здравствуйте, — с уважением отозвался на приход хозяина Геныч и пододвинул табуретку. Петя достал из сумки четвертый стакан, дунул в него и отработанным движением набулькал внутрь пять сантиметров.
По стаканам, налитым Петей, можно было проверять линейки.
— Ну! За богородицу, — сказал Сыромятников, и Бутомский понял, что вслед за гражданским самосознанием в бригаду проникло религиозное чувство.
Пока он обдумывал важность этого факта для судеб России, рабочие, почти не меняя мизансцены, отметили День знаний, йом-кипур и годовщину Великого Октября, а потом выпал снег.
На складах не было раствора, в магазинах — кафеля, и нигде в природе не было какой-то неведомой хреновины три на шестнадцать, без которой никак.
Больше по привычке, чем в желании что-либо изменить в этом праздничном мире, Бутомский зашел поздравить мастеров с католическим Рождеством — и застал их в той степени святости, когда тела еще не светятся, но глаза уже видят что-то свое.
Петя и Геныч отдыхали от реальности в комнате, Сыромятников — на кухне. Он лежал на матрасе, как мыслящий, но сильно изломанный жизнью тростник, и копил силы для встречи Нового года. В белом ярком свете квартира Бутомского простиралась, как мир на третий день творения, когда хаос, твердь и вода уже имелись, но жизнью еще не пахло.
— Эй! — несмело позвал он. Никто не откликнулся, и вдруг совершенно отчетливо Бутомский понял, что гораздо прежде конца этого ремонта его понесут из какой-нибудь съемной квартиры вперед ногами.
— Эй, вы! — сказал он.
Ответа не было, и Бутомский почувствовал, что неотвратимо наполняется праведной отвагой. Он шагнул вперед — и, продолжая поражаться своей храбрости, тихонько потряс Сыромятникова за плечо.
…Человек, трогающий руками другого человека после того, как тот практически одновременно отметил День Конституции, хануку и католическое Рождество, — такой человек заслуживает смерти. Но физического здоровья, необходимого для убийства, у Сыромятникова с собой не было, и он только лягнул врага ногой.
Сгребая ногами стеклотару, Бутомский отлетел к двери, ударился головой о косяк и вскоре оказался в старинном имении, похожем на Ясную Поляну. Сквозь осинник виднелась усадьба, в листве пели пичужки, а сам он, поигрывая лозой, стоял возле небольшого сарайчика типа конюшни.
Внутри дворовые умело привязывали к козлам Сыромятникова, Петю и Геныча. Откуда-то пахло белилами и ацетоном. Бутомский не понимал, что за праздник на дворе, но всем сердцем чувствовал радость от прихода этого праздника.
— Помилосердствуйте, барин! — стонал Сыромятников, выворачивая с козел нетрезвую голову. — Истинный крест, ко Дню Советской Армии закончим! Шпателя не было!
— Николя, ну зачем это? — нежно щебетала жена Бутомского. Она стояла неподалеку, опасливо косясь в сторону конюшни — в сторону дубленых, кожаных, готовых к лозе задниц.
— Ступай, милая, ступай… — отвечал Бутомский и, подступая к лежащему, спрашивал его со сладким замиранием сердца: — Значит, говоришь, шпателя не было?..
— Помилосердствуйте, барин, — противно бубнил растянутый на козлах. — А-а-а!
— Вот тебе шпатель! — приговаривал Бутомский, свистя лозой. — Вот тебе Советская Армия! Вот тебе Рождество Клары Цеткин! Вот тебе курбан-байрам с яблочным спасом!
— А-а-а!
На крик негодяя прибежали Лев Толстой, Антон Чехов и Владимир Короленко — и на их глазах Бутомский аккуратнейшим образом выпорол Сыромятникова, Петю и Геныча, причем в процессе порки Сыромятников орал, Геныч басом звал на помощь Глеба Успенского, а Петя продолжал разливать всем по пять сантиметров.
Потом Бутомский устал махать лозой, пошел на веранду, лег и тут же уснул. Приснилось ему, что он лежит в какой-то покореженной квартире, на полу возле плинтуса, в непонятно каком году, с гудящей головой, а над ним склонился сивый от пьянства мужик, помятый и непоротый.
— Э, командир, — сказал Сыромятников. — Живой?
— Да, — не слишком уверенно ответил Бутомский.
— Мы тут немного отдыхаем, — пояснил Сыромятников, не переставая сниться. — Но ты, главное, не бздо… все будет путем.
— Что вы скажете на это, господа? — поинтересовался Толстой за чаем.
— Насчет чего? — спросил Короленко.
— Насчет розог.
— Что тут говорить, Лев Николаевич, — пожал плечами Короленко и отломил кусочек печенья. — Дикость! Азиатчина…
— Позор, конечно, — заметил Чехов. — Но, знаете, я бы тоже их выпорол. А вы?
— Я бы вообще убил, — сказал Толстой.
Семечки[30]
Индусьев ехал в метро и лузгал семечки. Он кидал их в рот горстями и размалывал зубами. Размолотое сползало по пищеводу, шелуха сдувалась наружу. Индусьеву было хорошо.
Ехал он давно и уже не помнил куда, потому что, когда долго лузгаешь семечки, в процесс включается и кубатура над челюстями.
Однажды ближе к вечеру семечки кончились. Индусьев пошарил в кармане, нашел пару предохранителей. Пошарил в другом