Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шэрон покраснела: если она не найдет новых разносчиков, ее тоже уволят.
Вид у нее совсем жалкий, по бледным щекам катятся слезы. Мне захотелось сквозь землю провалиться: это все из-за меня, это я ее подвел... Шэрон умоляюще смотрела на маму, будто понимая: именно она все решает. Мама словно окаменела, а потом сказала: им с папой нужно поговорить. Они ушли на кухню, долго шептались, а когда вышли, она заявила: я остаюсь только на неделю, вне зависимости, найдется замена или нет. Бедная Шэрон разрыдалась; еще немного, и ноги родителям начнет целовать. Строгая, как сабля, мама не замечала ее слез. «Надеюсь, мы не совершаем ошибку», — только и сказала она. Конечно, не совершают: на самом деле меня беспокоило не то, что я ухожу, а то, что ухожу, не успев попрощаться с клиентами. Буду по ним скучать! Странно все-таки, как я к ним привязался.
На следующее утро вместо опасений я почувствовал эйфорию. Осталось всего несколько дней... Еще немного — и я перестану вставать в несусветную рань, слушать ругань Карриганов и рыдания мистера Бланшара, смотреть на испитое лицо мистера Ланга.
Папа пошел со мной, и по дороге мы встретили других ребят с родителями. Никогда не видел столько народу на улице в такую рань. Морозную тишину наполняли негромкие разговоры, скрип ботинок, угловатые тени. Вторник прошел без приключений, хотя полиция продолжала искать пропавших мальчиков, среда тоже. К субботе жизнь в Кровелле вошла в привычную колею. По утрам было ясно, и папа сказал, что у людей очень короткая память: уволившиеся мальчики возвращались на рабочие места, появилось много новеньких... Сам я тоже перестал бояться, и, чем ближе понедельник, тем вероятнее казалось, что маму удастся переубедить.
Субботнее утро выдалось ясным: папа принес в дом сверток с газетами и сообщил, что погода очень мягкая. Я посмотрел на уличный термометр: минус пять, значит, лыжная маска не нужна, а вот варежки все равно стоит надеть, иначе руки обветрятся. Воздух влажный, сырой, и под джинсами и шерстяными кальсонами я начал потеть. Сначала Бентон-стрит, потом Сансет-стрит и, наконец, Джилби-стрит. Круто поднимающаяся на холм Джилби-стрит — самый сложный участок. Когда летом я еду на велосипеде, приходится изо всех сил жать на педали, а сейчас под ногами скользко, так что каждые пять минут нужно останавливаться. Чтобы сэкономить время, мы с папой разделились: ему начало улицы, мне — конец. С папиной стороны жил один из новых клиентов, и он никак не мог найти его дом. У меня дела шли быстрее, и через несколько минут я поднялся на холм. Папу почти не видно: он превратился в неясную, копошащуюся внизу тень.
Раз он отстает, Кроссридж придется обносить мне. На машине нужно спуститься с холма, проехать два квартала и по соседнему холму подняться в Кроссридж; на велосипеде или пешком путь гораздо короче, особенно если срезать через двор одного из подписчиков. Так я и сделал.
Неожиданно повалил густой снег. Боже, откуда он взялся, еще пять минут назад небо было ясным: новорожденный месяц и звезды. А сейчас никаких звезд не видно, только темные низкие тучи. С каждой минутой снег усиливался, снежинки превращались в хлопья. Эх, мы же в школе проходили: минус пять — идеальная для снегопада температура. По спине побежал холодок, ватные ноги разъезжались на льду. Хлопья такие густые, что номеров домов не видно. Поднялся ветер, грубым наждаком обжигающий щеки, сильно похолодало. Сырой и влажный воздух жалил, как рой бешеных пчел.
Где же папа? Разве в таком снегу его разглядишь? От ветра заслезились глаза, и я стал вытирать их варежкой. На коже, бровях и ресницах намерзли целые сугробы. Эх, где моя маска?! Я позвал папу, но снег и ветер моментально задушили мой крик. В следующую секунду я даже дороги не видел: на меня надвигалась сплошная белая стена. Кровь стыла в жилах, а в животе образовался горячий узел. Меня трясло от страха, я плакал и звал папу.
Я и не знал, что сошел с тротуара, пока не ударился о забор мистера Карригана. Он такой колючий, будто гвоздями обшит. Что-то острое ткнулось мне в грудь, чуть до сердца не достав. Воздух, я не чувствую воздух и, потеряв равновесие, падаю в сугроб! Это не снег, а зыбучий песок... Пытаюсь подняться, но рюкзак тянет к земле, его вес давит на шею, душит, словно огромная холодная рука. Кричать бесполезно: по сравнению с воем набирающей силу метели мой крик словно комариный писк.
Все смешалось в густой белой каше, я бежал сам не зная куда. Невидимые кусты хлестали по лицу, я врезался в дерево, но даже боли не почувствовал. Не разбирая дороги, бежал, плакал и звал папу. Деревьев нет, значит, это улица... Или заброшенная стоянка рядом с домом мистера Карригана? Там закладывали фундамент нового дома, а я-то этого не знал! Земля кончилась, и я полетел в черную дыру. Казалось, полету не будет конца... Потом я ударился о мерзлую землю, да так сильно, что губу прокусил. Смотрите, мне наложили швы. Папа говорит: когда происходит что-то ужасное, мозг включает защитную реакцию, чтобы человек не погиб от болевого шока. Другими словами, до определенного уровня тело воспринимает боль, а затем отключается. Наверное, нечто подобное происходило и со мной, потому что в ледяном котловане я думал не о сломанном носе и поврежденных ребрах, а о том, как бы найти папу. Хочу домой. К маме.
Выползая из жуткой ямы, я почувствовал, что рядом кто-то есть. Слезы застилали глаза, и я видел лишь темную фигуру. Это папа... Нет, кто-то чужой, он бросился на меня. В комиксах, когда человека бьют по голове, у него перед глазами появляются звезды. Их я и увидел, красивые белые звезды, сияющие, как снег. Меня ударили, однако боли я не чувствовал. Папа говорит: то, что в обычной ситуации приносит жуткие страдания, в критической проходит чуть ли не безболезненно.
Неизвестно откуда взялись силы, и я попытался подняться. Перед глазами расплывались яркие пятна, голова гудела, и, потеряв равновесие, я упал. Рюкзак раскрылся, газеты полетели в сугроб. Черная типографская краска, белый снег. Через секунду на нем появились красные пятна. Загадка: «Повсюду белое, черное и красное, что это?» Это газеты и снег, окропленный моей кровью.
Бежать, бежать отсюда!
Меня схватили за руку. На секунду завывания ветра заглушил сухой треск, будто хворостину сломали. Нет, это не хворостина, а моя рука, которая начала прогибаться в локте. В следующую секунду я лежал на снегу, надо мной — старый мистер Бланшар с молотком-гвоздодером.
Я едва голову успел повернуть. Острые выступы царапнули мне кожу головы и вырвали волосы. Следующий удар по ключице, следующий... Боже, сейчас он ударит мне промеж глаз!
Теряя сознание, я видел, как из ледяного шторма вырвался кто-то сильный и схватил мистера Бланшара за воротник. Это папа! Он тряс мистера Бланшара, словно тряпичную куклу, и что-то кричал. Ужасные слова, некоторые я слышал впервые... Нет, не хочу об этом думать, не буду, не желаю!
Очнулся я в больнице, нос и губы распухли, рука в гипсе, на голове плотная повязка.
Почему все так случилось? Что-то из папиных объяснений я понял, что-то нет. Миссис Бланшар умерла три месяца назад, я ошибался, думая, что она болеет. Детей у них не было, и, потеряв жену, мистер Бланшар остался совсем один, а ему так хотелось, чтобы о нем кто-то заботился. Поэтому, навестив сестру в Гранит-Фоллз, он взял себе первого «сыночка». Потом ему захотелось нового «сыночка», потом еще одного... Так пропали два мальчика из Кровелла. Охотился он только в метель, получалось очень даже неплохо. Осознав, что «сыночки» мертвы, он тащил их в гараж и прятал в углу под навесом. Если бы не зима, тела начали бы портиться и пахнуть, как пакеты с мусором в доме, о котором я уже рассказывал. Так о ком же рыдал мистер Бланшар: о жене, убитых мальчиках или о себе? Наверное, знал, что поступает плохо, а остановиться не мог. Иногда я жалею старика, а иногда, вспоминая его лицо, когда он бил меня молотком, ненавижу. В самом начале я говорил: медсестры разбудили меня сегодня утром. Это неправда, я проснулся сам, весь в слезах: снился разбивающий мне голову молоток. На крик сбежались медсестры, и с тех пор со мной постоянно сидит папа или мама.