Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Феликс писал сестре, а в голове его неотвязно вертелись слова песни, не раз слышанной им на пути в Сибирь:
...Среди гор и диких скал
Обнесен большим забором
Александровский централ...
Теперь и сам он находился в Александровской пересыльной тюрьме — за тысячи верст от родной земли. И Альдоне он писал об этой тюрьме, думал о ней — не диво, что слова песни назойливо лезли в голову.
«...Я уже в Восточной Сибири — более чем за 6 тысяч верст от вас, от родного края, но вместе со своими товарищами по заключению, — писал Феликс. — Я еще не свободен, еще в тюрьме; жду весны, чтобы, когда вскроются реки, двинуться еще за 3—4 тысячи верст дальше на север...
Что же вам написать? Я тоскую по родной стране, — об этом вы знаете. Однако им не удалось вырвать из моей души ни мысли о нашем крае, ни Дела, за которое я борюсь, ни веры в его торжество; этой верой и тоской я живу и здесь, мысли мои бегут к братьям моим, и я вместе с ними. Конечно, бывают минуты тяжелые, ужасные, когда кажется, что боль разорвет тебе череп; однако лишь боль эта делает нас людьми, и мы видим солнце, хотя над нами и вокруг нас — тюремные решетки и стены. Но довольно об этом. Опишу вкратце свою жизнь. Я сижу в Александровской тюрьме, в 60 верстах от Иркутска. Весь день камеры наши открыты, и мы можем гулять по сравнительно большому двору; рядом — отгороженная забором женская тюрьма. У нас есть книги, и мы читаем немного, но больше разговариваем и шутим, подменяя настоящую жизнь пародией на нее — забавой. Письма и вести из родной страны — вот единственная наша радость...
Дорога из Седлеца, длившаяся два месяца, чрезвычайно утомила меня. Из Самары я ехал 10 суток без остановки и без отдыха, теперь мне обязательно нужно поправить свое здоровье, так как оно не совсем в порядке. К счастью, наступили теперь теплые, солнечные, весенние дни, и воздух здесь горный и сухой — здоровый для слабых легких. А тюрьма меня не очень раздражает, так как стражника я вижу только один раз в день, и весь день я среди товарищей на свежем воздухе».
Прошло полтора месяца, и Феликс отправил еще одно — последнее письмо из Александровского централа.
«Из Александровска, — сообщал он сестре, — я выеду, кажется, 12 мая... и пробуду в дороге полтора месяца, так как мне предстоит проехать еще четыре тысячи верст до Вилюйска, куда меня высылают. Значит, от вас меня будут отдалять десять тысяч верст, а соединять...
Это будет довольно веселое путешествие — нас поедет целая сотня, мы поплывем по реке, и по пути мне удастся повидать товарищей, которых я не видел пять лет — с Ковно.
Надеюсь, что в Якутске мне разрешат немного полечиться, так как здоровье мое ухудшилось за последнее время».
Письмо это Феликс отправил в конце апреля, а вскоре в Александровском централе вспыхнули события, которые всполошили и озаботили не только иркутского генерал-губернатора, но и Департамент полиции в Санкт-Петербурге.
О событиях в Александровске министр внутренних дел вынужден был доложить его императорскому величеству.
Все началось с малого. Как писал Феликс Альдоне, политические ссыльные пользовались в остроге относительной свободой. Из пересыльной тюрьмы им выходить не разрешали, но они могли свободно выходить из камер во двор, находиться там, сколько им угодно, и только на ночь возвращаться. Существовали какие-то еще привилегии, отличавшие содержание в тюрьме политических от уголовников. Привилегии незначительные, больше символические, но существовавшие испокон веков.
И вот перед отправлением этапа заключенных на Вилюйск иркутский генерал-губернатор отменил все льготы политическим ссыльным, приравняв их к уголовникам.
Весть о генерал-губернаторском произволе мгновенно распространилась среди политических ссыльных. В самой вместительной камере собрали сходку. Председательствовал Дзержинский. В дверях предусмотрительно поставили свою охрану: тюремщики могли захлопнуть дверь, и участники сходки оказались бы в западне. Совещались недолго, потребовали отменить незаконное распоряжение и восстановить прежний порядок, установленный той же царской властью. Для переговоров пригласили начальника пересыльной тюрьмы поляка Лятоскевича. Лет тридцать назад Лятоскевича сослали в Сибирь за соучастие в польском восстании. С тех пор утекло много воды — Лятоскевича освободили, но он остался в Сибири, женился на дочери ссыльного поселенца, старые свои взгляды признал заблуждением, поступил работать тюремным смотрителем и выслужился до начальника пересыльной тюрьмы.
Лятоскевич отказался вести переговоры с политическими, посчитав это принижением своего достоинства, но согласился принять делегатов и выслушать претензии.
К начальнику отправились Дзержинский и Сладкопевцев, с которым Феликс сошелся близко на пути в Сибирь. Но Феликс едва не испортил дела, еще не начав переговоры. Он вошел в кабинет Лятоскевича, расположенный в первом этаже тюремного здания, и, не замечая протянутой Лятоскевичем руки, сказал по-польски:
— Вы тоже живете здесь за железной решеткой? — он кивнул на окна, прикрытые толстыми железными прутьями. — Это единственное, что нас роднит, хотя мы оба — поляки. Вы тюремщик, а мы политические ссыльные и явились к вам требовать немедленной отмены незаконных распоряжений...
— Господа, я не стану вести переговоры, если вы намерены говорить в таком вызывающем тоне, — обиженно сказал Лятоскевич. — Я же предупреждал — никаких ультиматумов. К тому же это решение господина генерал-губернатора.
— В таком случае и нам не о чем говорить. Мы объявим в вашей тюрьме самостоятельную республику, которая не признает ни власти, ни законов Российской империи... Так и сообщите генерал-губернатору!
Дзержинский резко повернулся и вышел. Михаил Сладкопевцев шел сзади, пряча улыбку в густой своей бороде. Сладкопевцев сказал:
— Ну и горяч ты, Феликс! С Лятоскевичем чуть не случился удар, когда он услышал про твою независимую республику.
— Но мы в самом деле объявим республику! Независимую от царского строя! Это у нас единственный способ добиться успеха.
В тюремном дворе посланцев с нетерпением ждали ссыльные. В камере Феликс рассказал о разговоре с Лятоскевичем.
— Есть предложение, — закончил Феликс, — выдворить из централа тюремную стражу, закрыть ворота и не допускать сюда никого до тех пор, пока не удовлетворят наши требования. Власти должны понять, что в централе происходит не какой-нибудь заурядный бунт заключенных, а событие широкого масштаба.