Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все зависит от того, кто за тобой, по их мнению, следит.
Вьянка подняла второй сегмент и надела его на другой угол.
Тито попалась на глаза синяя вазочка. Надо же, совсем забыл. Где бы ее пристроить? Неожиданно он догадался.
– А куда вы поехали после дня «девять-одиннадцать»? – спросила кузина. – Ведь не сразу же в этот район?
Прежде он жил с матерью за Канал-стрит.
– В парк Сансет. С нами еще был Антулио. Мы снимали дом из красного кирпича с очень тесными комнатами. Даже поменьше этой. Ели доминиканскую пищу, гуляли на старом кладбище. Антулио нам показал могилу Джо Гало[92].
Отложив чистый «Касио», Тито поднялся и снял с волос тонкую сетку.
– Пойду на крышу, – сказал он. – Кое-что надо сделать.
Вьянка молча кивнула, убирая «Сони» в коробку.
Тито надел пальто, взял синюю вазочку и, не снимая белых перчаток, убрал ее в карман. Потом вышел и запер за собой дверь.
В коридоре он замер, не в силах определить свои чувства. Страх? Но это нормально. Нет, что-то другое. Перелом, беззащитность, слепая пустота? Мужчина вышел через огнестойкую дверь и стал подниматься по лестнице. Добравшись до шестого этажа, он вскарабкался на крышу.
Бетон под слоем асфальта, гравий – тайные следы катастрофы Всемирного торгового центра. Так однажды предположил Алехандро, побывав здесь. Тито вспомнилась бледная пыль, густо запорошившая подоконник в материнской спальне за Каналом. Пожарные лестницы, забитые офисными бумагами, в районах, далеких от павших башен. Изуродованная автострада Гованус. Крохотный палисадник перед домом, где они жили с Антулио. Поезд N, идущий от Юнион-сквер. Обезумевшие глаза матери.
Облака над головой напоминали гравюры в старинных книгах. Спокойный, приглушенный свет скрадывал краски мира.
Дверь на крышу выходила на южную сторону. Косяк закреплялся на сооружении с наклонной задней стенкой. А напротив клинообразной боковой стены, обращенной к востоку, был устроен стеллаж из давно посеревших некрашеных брусьев. На полках не то расставили, не то позабыли множество разных вещей: заржавленное ведро на колесиках с педальным устройством для выжимания швабры; сами швабры, успевшие поседеть и даже облысеть от старости (облупленная краска на деревянных ручках полиняла до нежно-пастельных оттенков); бочонки из белой пластмассы, пустые, хотя и с грозным изображением костлявой руки скелета внутри черно-белого ромба; россыпь ручных инструментов, настолько допотопных, что Тито уже не смог бы определить, зачем они нужны; ржавые банки из-под краски с полинялыми до полной нечитаемости этикетками.
Мужчина достал из кармана синюю вазочку и потер ее хлопчатобумажными перчатками. Сколько же у богини Ошун подобных домов, подумал он. Сколько бесчисленных окон. Тито поставил вазу на полку, приставил к стене и задвинул банкой из-под краски, закрыв от постороннего взгляда. Здесь, на крыше, ее могли обнаружить на следующий день, а могли оставить в неприкосновенности на долгие годы.
«Ошун управляет пресными водами этого мира. Младшая среди сестер-оришей, она удостоилась имени Царицы небесной. Знак ее – желтый и золотой цвета, как и цифра пять. Ей посвящаются павлины и грифы».
Мысленно выслушав голос тетки Хуаны, Тито кивнул серой полке, превратившейся в тайный алтарь, а затем повернулся обратно к лестнице.
В комнате он увидел, как Вьянка доставала жесткий диск из корпуса компьютера. Кузина подняла на него глаза.
– Ты скопировал все, что хотел сохранить?
– Да, – ответил Тито и притронулся к драгоценному техноамулету на шее.
«Нано»-айпод. Здесь хранилась вся его музыка.
Он снял пальто, пристроил его на вешалке и снова надел сеточку для волос. Потом уселся напротив кузины и опять приступил к дотошному ритуалу очищения, уничтожения собственных следов. Хуана сказала бы, что он омывает порог для нового пути.
Порой, когда Брауна к вечеру разбирал аппетит и определенного рода настроение, мужчины отправлялись в «Gray’s Papaya» на ужин особой скидки.
Милгрим каждый раз получал оранжад навынос – он хотя бы напоминал приличный напиток, а не жидкий сочок. Конечно, здесь подавали и настоящие фруктовые нектары, но только не с ужином особой скидки. И потом, соки не очень вязались с представлением о «Gray’s Papaya» в отличие от мяса на гриле, фисташек, сдобных булочек и приторных водянистых напитков, поглощаемых стоя под ярким сиянием гудящих флуоресцентных ламп.
От «Нью-Йоркера» – а судя по всему, Браун и сегодня собирался там заночевать, – «Gray’s» отделяло каких-то два квартала вдоль по Восьмой авеню. Милгрима заведение успокаивало. Он еще помнил время, когда две булочки с напитком, тогдашний ужин особой скидки, стоили доллар и девяносто пять центов.
Похоже, Брауна «Gray’s Papaya» не слишком умиротворяла, но здесь он становился немного словоохотливее. Получив безалкогольную «пина коладу» с булочками, он начинал распространяться об истоках культурного марксизма в Америке. По словам Брауна, прочие люди могли сколько угодно толковать о «политкорректности», но только на самом деле это был самый настоящий культурный марксизм, пришедший в Соединенные Штаты из Германии после Второй мировой войны и зародившийся в хитроумных головах профессоров из Франкфурта. «Франкфуртская школа», как они себя величали, не теряя времени зря, беспрестанно запускала свои интеллектуальные яйцеклады в аудитории ничего не подозревающей американской академии старой выучки. Это место в его рассуждениях, очаровательное своей научно-фантастической патиной, доставляло Милгриму особую радость. Возбуждение взвинчивалось по нарастающей; вспоминались зернистые, в черно-белом изображении, звезды еврокомма[93]в твидовых пиджаках и вязаных галстуках, плодящиеся как грибы после дождя или даже как вездесущие кофейни «Старбакс». Но каждый раз, когда речь подходила к концу, Браун портил все удовольствие, заявляя, что «Франкфуртская школа» состояла исключительно из евреев.
– И... никого... больше, – говорил он, вытирая испачканные горчицей уголки губ ровно сложенной бумажной салфеткой. – Сам посуди.
История повторилась и сегодня, после долгих часов, которые Милгрим провел в корейской прачечной. Браун только что произнес эти самые слова, и пленник согласно кивнул, дожевывая второй хот-дог; к счастью, правила хорошего тона освобождали его от обязанности говорить с полным ртом.