Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечерами по радио, несмотря на помехи, я опять слышу про Сталинград, он у всех на устах, но там говорят совсем другие вещи – например, что зимой много немецких солдат погибло, что гусеницы танков буксуют в грязи и тяжёлая техника становится бесполезной, так как не может сдвинуться с места.
Кому же верить? Когда я вечером ложусь спать, то думаю, что немцы проиграют, что на этот раз им крышка, и засыпаю с надеждой. Но поутру в киоске на улице Карно я читаю заголовки газет, набранные жирным шрифтом, и вижу фотографии генералов в блиндажах – грудь у них в свастиках, лица гордые и уверенные; мне сообщают, что русский фронт прорван, а благодаря щиту, которым является Атлантика, высадка союзников просто немыслима – они бы просто разбились об эту неприступную стену.
Я часто обсуждал это с Морисом на пляже, но было так трудно, с наслаждением купаясь в тёплом прозрачном море, представить себе поля, покрытые снегом и грязью, ночи, наполненные пулемётными очередями и воздушными налётами, что мне не верилось в реальность этой войны. Казалось невероятным, что где-то люди замерзают, сражаются, умирают.
На нашем горизонте маячила лишь одна чёрная точка: сентябрь.
В сентябре начнутся занятия, и придётся вернуться в школу. В двух шагах от дома, на улице Данте, как раз была школа, и я проходил мимо неё каждое утро перед тем, как начать рыскать по городу. Я всегда ускорял шаг, чтобы побыстрее проскочить мимо классов, видневшихся в глубине тесного двора, где всегда был приятный тенёк благодаря шести огромным платанам.
Ухожу с побережья и углубляюсь в город. Вот церковь, ещё метров двадцать, и буду дома.
– Жозеф, это ты?
Мама что-то жарит, этот шум перекрывает её голос.
– Да, это я.
– Иди вымой руки перед тем, как сесть за стол. Морис с тобой?
Начинаю намыливать руки зеленоватой массой, которая скользит между пальцев и совершенно не хочет пениться.
– Нет, но он скоро будет, он пошёл к торговцу с улицы Гарибальди за мылом для бритья.
Входит папа, он треплет меня по голове, настроение у него явно хорошее.
– Ох уж эти ваши махинации…
Я знал, что в глубине души он был доволен тем, что мы такие пробивные. Немного выше по улице жили двое детей почти одного с нами возраста. Мы иногда ходили друг к другу в гости семьями, но я этих мальчишек терпеть не мог. Они казались мне невыносимо напыщенными, и Морис поставил старшему роскошнейший фингал, за что был оставлен дома на целые сутки; я же был бесконечно восхищён своим братом. Когда требовалось как-то оправдать нашу беготню по городу перед мамой, главным аргументом папы была фраза: «Ты бы предпочла, чтобы наши дети были как у В.?». Она на минуту замолкала, потом качала головой, как человек, у которого остаются сомнения, и говорила:
– Не забывайте всё-таки, что мы в оккупации. Итальянцы, может, и относятся к нам хорошо[27], но кто знает, что будет дальше…
Тогда мы с Морисом дружно восклицали:
– Итальянцы? Да мы их всех знаем!
Папа смеялся, спрашивал, как поживает наша копилка, приходил вместе с нами в восторг оттого, что она всё тучнела, и однажды я слышал, как он говорит маме:
– Ты знаешь, что они собираются купить «Негреско»? Самое поразительное, что я иногда в это верю!
Позже я пришёл к выводу, что ему случалось беспокоиться за нас и в тревоге глядеть на часы, когда мы задерживались. Но он понимал, что жизненная школа, которую мы тогда проходили, была уникальным опытом и мешать этому не следовало. Папа знал, что, курсируя между портом и Старым городом, перетаскивая литры масла, кульки с чечевицей и пачки табака, мы узнаём о жизни больше, чем сидя за школьной партой или праздно болтаясь на пляже, как два парижанина на каникулах.
Я быстро проглотил обед, плеснул себе сливового сока прямо в тарелку и встал из-за стола одновременно с братом.
– Куда вы снова собрались?
Морис начал объяснять сложную схему: тот торговец успел продать всё своё мыло для бритья, но мог раздобыть немного в обмен на кожаные подмётки для обуви; это значило, что теперь надо заручиться согласием сапожника с улицы Сен-Пьер, предложив ему литр-два масла, на котором зиждились все наши операции.
Папа, слушавший наш разговор, выглянул из-за своей газеты.
– Если уж речь зашла о сапожнике, расскажу вам одну историю.
Только это могло немного умерить наше возбуждение.
– Так вот, сказал он, это история о об одном господине, который говорит другому: «Чтобы все люди могли жить спокойно, есть простейшее средство: надо избавиться от всех евреев и сапожников».
Второй господин смотрит на него удивленно и, подумав немного, говорит: «А почему от сапожников?»
Папа умолкает.
Мы удивлённо молчим, одна мама начинает смеяться.
Я спрашиваю:
– А почему от евреев?
Папа улыбается с некоторой горечью и, прежде чем снова погрузиться в газету, говорит:
– В том-то и дело, что такой вопрос тому господину и в голову не пришёл. В этом и юмор.
Мы выходим, задумавшись. Солнце нещадно палит, мостовые раскалены, и у всей Ниццы сейчас сиеста. Но не у нас.
На площади мы застали смену караула. Солдаты с ружьями на плечах истекали потом в своей форме; последний солдат в разводе тоже был с ружьём, но в свободной руке он держал гриф мандолины.
Я же говорю – здесь войной и не пахнет.
Серый двор поблёскивает под дождём. Уже холодно, и учитель разводит огонь в классной печке каждое утро.
Иногда, пока я ломаю голову над задачей по геометрии или пыхчу, рисуя схему французских рек (Гаронна и Рона мне всегда удаются, а вот Сена и Луара всё время оказываются слишком близко), он встаёт помешать поленья в печке, и нас обдаёт горячей волной. Печная труба тянется через весь класс, она закреплена на потолке железной проволокой. Потолок усеян шариками из промокательной бумаги, которую предварительно тщательно разжевывали, чтобы она как следует пропиталась слюной. Шарики высыхают и превращаются в твердые приплюснутые кружки, которые через день-два шмякаются нам на головы, к великой радости всего класса.
Стуча ботинками и скрипя скамейками, мы встаём: в класс вошёл директор. Жестом он велит нам сесть. Директор человек худощавый, и брюки доходят ему до самой груди; он приходит раз в неделю дать нам урок пения. Два старших ученика несут за ним фисгармонию и ставят её на учительский стол. Это штука вроде пианино, с одного бока которой приделана педаль – стоит нажать на неё, и