Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПРЕДМЕТНОСТЬ ПРЕДМЕТА В ПРАВОСЛАВИИ, ИДЕОЛОГИИ ОБЭРИУ И В МАНИФЕСТАХ ДРУГИХ ОБЪЕДИНЕНИЙ
Кажется, эти стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить в окно, и окно разобьется.
Пятое значение – есть свободная воля предмета…
Пятое значение шкафа – есть шкаф.
Помимо рассмотренных выше широкомасштабных структурных параллелей с православием и отзвуков литургии, в Декларации ОБЭРИУ представлен более сложный и убедительный набор «богословских» параллелей, в котором отобразилось сходство интеллектуальных механизмов православия и обэриутской идеологии. Самое очевидное сходство связано с почитанием Слова. Как в идеологии ОБЭРИУ, так и в православии Слово функционирует не только как носитель символического значения, но и как конкретная реализация, воплощение смысла. Слово – это одновременно и означающее, и означаемое.
В центре православного почитания Слова находится концепция Христа как Логоса, или как Воплощенного Божьего Слова. Концепция происходит из Пролога Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово». Но если евангелист Иоанн и далее говорит о Божественности Слова, то позднейшие богословы, особенно участники иконоборческих споров, в которых во многом сформировался характер православия, подчеркивают материальный аспект Слова. Так, в своем первом «защитительном слове против порицающих святые иконы» Иоанн Дамаскин пишет:
Ибо не природа плоти сделалась Божеством, но как Слово, оставшись тем, чем Оно прежде было, не испытав изменения, стало плотью, так и плоть воспринята Словом, не потерявши того, что она есть, лучше же сказать: будучи соединенною с Словом в ипостась (то есть со Христом как Логосом) [Иоанн Дамаскин 1913: 394].
Православное богословие настаивает на различии между вещественной иконой и святой личностью, прообразом изображения, но рассматривает их как существенно взаимосвязанные. Согласно аргументации в защиту икон преподобного Феодора Студита, образ всегда непохож на первообраз по своей сущности, но похож на него по своей ипостаси и по имени. Именно Ипостась Воплощенного Слова, а не Его Божественная или человеческая природа изображается на иконах Христа[149].
Понимание двойственной функции Слова пронизывает Декларацию ОБЭРИУ, но более четко оно выражено в индивидуальных работах Хармса. В одном из писем Хармса К. В. Пугачевой встречается довольно ошеломляющее заявление:
Великая вещь «Божественная комедия», но и стихотворение «Сквозь волнистые туманы пробирается луна» – не менее велико. Ибо там и там одна и та же чистота, а следовательно, одинаковая близость к реальности, то есть к самостоятельному существованию. Это уже не просто слова и мысли, напечатанные на бумаге, это вещь, такая же реальная, как хрустальный пузырек для чернил, стоящий передо мной на столе. Кажется, эти стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить в окно, и окно разобьется. Вот что могут сделать слова! [Хармс 1988: 483–484][150]
«Слова и мысли, напечатанные на бумаге» – это рукотворное средство передачи смысла, в то время как слово-вещь приближается к «самостоятельному существованию», и при желании им можно разбить окно.
Более обстоятельно эта мысль изложена в работе «Предметы и фигуры, открытые Даниилом Ивановичем Хармсом», написанной годом раньше, чем Декларация ОБЭРИУ. Основное внимание произведения сосредоточено исключительно на отношениях между словом, предметом и наблюдателем. Играя на обэриутском лозунге «Искусство как шкаф», Хармс утверждает: «Слово шкаф и шкаф – конкретный предмет существуют в системе конкретного мира наравне с другими предметами, камнями и светилами. Слово – шкаф существует в системе понятий наравне со словами: человек, бесплодность, густота, переправа и так далее».[151]
Опять-таки, слово одновременно передает идею и является конкретным предметом само по себе.
Следуя примеру Хармса, Декларация ОБЭРИУ исходит из предпосылки, что слово функционирует в «системе конкретного мира» (царство означаемого) и в «системе понятий» (царство означающего). Оно выражает некую идею, но покрыто шелухой или позолотой, которые можно снять, и оно конкретно настолько, что становится ощутимым. Декларация наставляет читателя воспринимать поэзию Заболоцкого не только глазами и ушами, но и осязать пальцами [ОБЭРИУ 1928].
При первом рассмотрении можно утверждать, что аналогичная концепция слова как означающего и означаемого лежит в основе большинства авангардных языковых теорий, включая кубофутуристское представление о «самоценном, самовитом слове» и «слове как таковом»[152]. Смысл этих формулировок, однако, опирается на утопическое стремление футуристов создавать не только новые слова (прежде всего в форме зауми), но и целый новый мир. «Самовитое слово», как бы внушительно ни звучало это определение, в конечном итоге зависит от усилий человека-поэта, который, пусть это и кажется анахронизмом, принимает на себя романтическую роль Творца, равного Богу. «Искусство – не копия природы, – хвастает Маяковский, – и задача – “коверкать” природу так, как она фиксируется в различном сознании»[153]. Удивительно, что утверждение Маяковского практически полностью соответствует символистскому отношению к миру, по крайней мере такому, каким его понимал Заболоцкий в студенческом эссе о символизме. Для символиста, утверждает студент Заболоцкий, «…вещь не приемлется в своем бытии, но содержание ее, присутствующее в познающем субъекте, подвергается воздействию субъективности его познания» [Грищинский, Филиппов 1978: 185]. В отличие от Маяковского и в отличие от гипотетического символиста у Заболоцкого, Декларация ОБЭРИУ принимает и слово, и мир как данность, стремясь лишь переделать отношение человека к ним. ОБЭРИУ считает художника скорее передатчиком, чем творцом истины.
Формалисты в своем отношении к слову также являются предшественниками ОБЭРИУ, по крайней мере до некоторой степени. В этом нет ничего удивительного. Члены обеих групп и их окружение совместно участвовали в литературно-художественных мероприятиях, а также задумали совместно выпустить два сборника, – но до публикации дело не дошло. Была, конечно, и злополучная несостоявшаяся прогулка на моторной лодке с Лидией Гинзбург, связанной с формалистскими кружками, которая стала источником вдохновения для «Драматического монолога с примечаниями» Заболоцкого[154].