Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Передай-ка знамя, юнга.
Знамя, обмотанное вокруг древка, торопливо двинулось поверх детских голов и подплыло к доктору. Тот поднял его и надавил древком на колючую проволоку, приподнимая ее к потолку, освобождая проем.
Вопросительно посмотрел на Иржика:
– Ну что, мой друг, не подведешь? Понимаешь ход моих мыслей?
Иржик улыбнулся и кивнул.
– Тогда отправляйся в путь, будешь нашим разведчиком… Никому не говори, что ты еврей. Дождись, когда поезд чуть сбавит ход, и спрыгивай… Только не мешкай.
Понимая сомнительность затеянного побега, Гольдшмит все же решился. Он знал: закаленный бродяжничеством Иржик имеет шанс выжить. Доктор вытащил из-за пазухи несколько злотых и затолкал их в носок мальчика, потом приподнял его и помог подтянуться. Иржик сел на край проема, обвел глазами удивленных воспитанников и помахал им рукой. Хотел что-то сказать, но не стал, не смог подобрать нужных слов, да и к чему говорить о том, что понимают только он, доктор и пани Стелла. Иржик кивнул доктору и юркнул в окно, его коричневые ботиночки с серебристыми застежками промелькнули перед глазами, как хвост ящерицы. Крыша вагона захрустела, сверху посыпалась пыль.
Паровоз дал несколько гудков. Януш вспомнил, как кто-то из членов подполья рассказал ему, что машинистам спецпоездов платят не только деньгами, но и водкой, неразменной и дефицитной валютой оккупации. Гольдшмит не понимал, почему вдруг подумал об этом.
От голода, жажды, а главное, из-за нехватки воздуха кружилась голова, глаза невольно закрывались. Вода закончилась – алюминиевая фляга стояла пустой. Поезд въехал в лес, деревья росли настолько близко, что сосновые ветви цеплялись за колючую проволоку окошек. Подружки Хелла и Ада сидели на полу в полусонном, предобморочном состоянии, но, увидев зеленую хвою, моментально вскочили и привстали на носочки, чтобы лучше разглядеть сосны, – они не видели леса почти три года, как и остальные дети. Высунув руки сквозь колючую проволоку, девочки прикасались к веткам и, смеясь, срывали острую, колющую пальцы хвою. Януш поднял на них отяжелевшие, бессильные глаза.
– Пан доктор, пан доктор, смотрите, это же елки! Пан доктор, вы видите? Настоящие елки!
Счастливые крики взбудоражили остальных, дети заулыбались и начали вставать, многим тоже захотелось прикоснуться к лесу. Десятки рук тянулись к скованному колючей паутиной сине-зеленому прямоугольнику, чтобы почувствовать прикосновение хвои, вдохнуть этот особенный, забытый аромат.
Минут через двадцать поезд сбросил скорость. На дороге, бегущей параллельно железнодорожным путям, начали попадаться пыльные рабочие в комбинезонах и подростки, похожие на проворных воробьев; они с насмешкой смотрели на высунувшихся в окна евреев и красноречиво чиркали большим пальцем себе по шее.
Гольдшмит привык к польскому антисемитизму, какому-то почти врожденному, патологическому, связанному прежде всего с тем, что Польша исторически была в черте оседлости. Задолго до немецкой оккупации дворовая шпана или подвыпивший работяга мог подойти к еврею на улице, без лишних слов ощупать внутренние карманы пальто и вытащить кошелек так, будто это пальто висело в гардеробе на вешалке, а не на плечах живого человека. С приходом немцев для скрытой ненависти многих поляков к евреям началось настоящее раздолье. Доктор слышал от Эвы о событиях в Едвабне. В июле сорок 1941 – го, через месяц после прихода немцев, поляки устроили погром – рубили головы, выкалывали глаза, резали языки, насаживали на вилы и забивали палками, после чего загнали оставшихся иудеев в овин и спалили там заживо. Важнее было другое: среди поляков всегда находились те, кто с самого начала войны помогал его соплеменникам, с риском для жизни они приносили евреям еду, укрывали сбежавших или участвовали в спасении детей.
Януш Гольдшмит посмотрел на пролетевшую мимо окна птицу и закрыл глаза.
* * *
Поезд остановился, всех сильно качнуло и бросило вперед. Стало еще теснее, кто-то упал и заплакал. Раздались голоса – пугающие, какие-то потусторонние, но в то же время очень телесные, едва ли не осязаемые. По грязной, вытоптанной траве перед вагонами замельтешили желтолицые аскари[25], они же травники – надзиратели, выпускники тренировочной школы садизма при концлагере Травники.
– Ласкаво просимо, будьте, як вдома[26].
Раздался хохот. Из соседнего вагона доносился гулкий кашель, сбивчивый мужской голос попросил воды. Украинец в зелено-черной форме подошел ближе и что-то спросил, но Гольдшмит не расслышал, через минуту из вагонного окна высунулись усталые руки с несколькими золотыми цепочками, травник взял их, начал махать, требуя еще. Голос в вагоне продолжал просить, теперь громче:
– Воды! Воды!
Хлопец усмехнулся, убрал золото за пазуху и вернулся на то же место, где и стоял, а затем красноречиво зевнул в сторону передавшего ему цепочки. Еврей из вагона начал кричать, тогда травник не без веселой лихости вскинул винтовку и выстрелил в стенку вагона. Длинная, как палец, гильза сверкнула и упала рядом с рельсами среди пыльных камней, залитых черным блестящим маслом; раздался оглушительный хлопок, затем крики.
– Стули пельку[27], жид!
Соседний вагон поперхнулся сдавленным шумом, приглушенными возгласами. Через минуту Гольдшмит услышал стальной удар, он высунулся в окно и увидел, что их отцепили от состава. Часть вагонов подхватил локомотив, толкал их теперь вперед по узкому зеленому коридору. Непомерно тихие, молчаливые деревья приступили еще ближе. Несмотря на сильную жару, эти сосны и лиственницы казались ледяными, почти подмороженными. Все покачивали-покачивали своими колючими лапами, бренчали хвоей и хрипло шептали в окна со сдержанной судорогой, с придыханием, похожие на спокойных могильщиков со сморщенными лбами. Локомотив вытолкал на пустырь отцепленную часть состава. Раздался свисток. Щелкнули стальные крючкообразные засовы, и двери с шумом распахнулись.
– Alle raus! Raus! Raus!
– Ну, шибче, шибче давай, шевелись!
Ввалившееся в открытую дверь солнце ослепило, зрачки залил обжигающий белый свет; поток свежего ветра прикоснулся к мокрой коже, отчего по спине непроизвольно пробежала нервная дрожь болезненного наслаждения. На платформе Януш увидел с десяток немцев, травников было гораздо больше, они буквально напирали со всех сторон: карабкались на крыши вагонов, размахивали прикладами и вышвыривали людей, лыбились на вышках с выключенными прожекторами, оперевшись на пулеметы, слонялись вдоль длинного деревянного корпуса вокзала, какого-то странного, похожего на плохо сделанную декорацию, слишком нового и навязчиво размалеванного. Выпяченные таблички: «кассы» над слепыми окошками, «телеграф», «зал ожидания», «справочная», да и круглый белый циферблат часов с мертвой стрелкой, которая замерла на горбатой цифре «6», – все было лишено обычной вокзальной подвижности. Беззаботный, слишком гражданский вид этого бутафорского вокзала, так нелепо смотревшегося на фоне двух вышек с пулеметами и всех этих хищных, притаившихся заборов из колючей проволоки и переплетенных сосновых ветвей, выдавал фальшь. Чуть поодаль столб с указателями: «К поездам на Белосток и Волковыск», «В душ».