Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была у мистера Слоуна еще одна гнусная черта. Подобно многим мужчинам, лишенным сексуальной привлекательности, мистер Слоун искренне верил, что женщины считают его неотразимым. Гарриет не могла взять в толк: откуда у него столько апломба? Допустим, дураки не понимают, насколько они глупы, потому что они дураки, но некрасивый-то человек должен же понимать, до какой степени он непривлекателен, – достаточно просто взглянуть в зеркало.
В конце-то концов, быть некрасивым – не преступление. Гарриет знала, что сама не блещет красотой. Да и Кальвин Эванс красавцем не был, а про мокрого, грязного пса, которого приютила Элизабет, и говорить нечего, да и будущий ребенок Элизабет, по всей вероятности, тоже не родится красивым. Но никто из них не был и никогда не будет уродливым. Уродлив лишь мистер Слоун, а все потому, что непригляден изнутри. По правде сказать, во всем квартале только Элизабет отличалась внешней красотой, и по этой причине Гарриет ее сторонилась. От красоты, считала она, добра не жди.
Потом умер мистер Эванс, и к дому Элизабет потянулся нескончаемый поток каких-то сомнительных, лопающихся от собственной важности мужиков с портфелями; тогда Гарриет с тревогой отметила, что, вероятно, переняла у мистера Слоуна привычку осуждать других. Дабы избавиться от этого ощущения, она решила в тот же день наведаться к Элизабет. Католичка, а значит, навсегда миссис Слоун, она все же не хотела превращаться в мистера Слоуна. Кроме того, кому, как не ей, было знать, сколько хлопот доставляют новорожденные.
«Позвони мне, – мысленно умоляла она, разглядывая дом напротив сквозь щель в занавесках. – Позвони же. Позвони. Позвони».
На другой стороне улицы Элизабет в течение последних четырех дней неоднократно хваталась за телефон, чтобы позвонить Гарриет Слоун, но каждый раз в последний момент ее что-то останавливало. Элизабет всегда считала себя способной на многое, но всего пара часов, проведенных в присутствии Гарриет, неожиданно убедила ее в обратном. Элизабет стояла около окна и смотрела на дом через дорогу. Ее охватил легкий приступ меланхолии. Теперь у нее есть ребенок, которого нужно вырастить во взрослого человека. Подумать только… взрослого! Из другого конца комнаты Мадлен сообщила, что подошел час кормления.
– Ты уже поела, – напомнила ей Элизабет.
– НЕ ПОМНЮ! – прокричала в ответ Мадлен, сигнализируя таким образом о начале самой скучной игры в мире: «угадай, чего я сейчас хочу».
Элизабет столкнулась еще с одной проблемой: всякий раз, заглядывая в глаза дочери, она встречала взгляд Кальвина. Это нервировало. Положа руку на сердце, Элизабет все еще злилась на Кальвина, потому что он врал о финансировании ее научного исследования, потому что его сперматозоиды обманули контрацепцию, потому что он – единственный – занимался бегом на улице, а не в тапочках перед телевизором. Элизабет понимала, что у нее нет причин для злости, но такова природа скорби: ее невозможно стряхнуть. Никто не догадывался, насколько сильно злится Элизабет, всегда державшая это чувство при себе. Единственное исключение – роды, во время которых она, вполне возможно, выкрикивала такие слова, за которые потом бывает стыдно, или впивалась ногтями в плечо стоящей рядом акушерки при особенно сильных схватках. Ей тут же вспомнилось, что одновременно с ней в родилке другая роженица визжала и сквернословила. Такое поведение было, по мнению Элизабет, ненормальным и неприличным.
Но когда некоторое время спустя в палату вернулась акушерка с ворохом бумаг и что-то спросила… вероятно, хорошо ли она себя чувствует? – Элизабет только и сумела выдавить:
– Ммм… э-э-э… д-д-д…
– Что? Мэд? – переспросила акушерка.
– Д-да, – подтвердила Элизабет, адски злая.
– Вы уверены? – уточнила акушерка.
– Да.
Акушерка, которой порядком надоели мамочки, ведущие себя, мягко говоря, неадекватно (чего стоила одна эта, которая во время родов буквально выцарапала свое имя ногтями у нее на руке), записала в свидетельстве о рождении «Мэд» и вышла из палаты.
Теперь девочку официально звали Мэд[11]. Мэд Зотт.
Элизабет узнала об этом только через несколько дней, когда среди больничных справок, в беспорядке разбросанных по кухонному столу, ей случайно попалось на глаза свидетельство о рождении.
– Что за… – Она уставилась на заполненный каллиграфическим почерком документ. – Мэд Зотт? Бог ты мой, за что, неужели за то, что я с акушерки всю кожу соскребла?
Она тут же решила сменить малышке имя, но здесь возникло одно затруднение. Первоначально Элизабет надеялась, что имя придет на ум само собой, как только она увидит лицо своей дочурки; однако этого не случилось.
Застыв посреди лаборатории, Элизабет внимательно смотрела на маленький кулек, сопящий под одеялом в просторной корзине.
– Сюзанна? – осторожно позвала она. – Сюзанна Зотт? Нет, не то. Лайза? Лайза Зотт? Зельда Зотт? Точно нет. Хелен Зотт? – не сдавалась она. – Фиона Зотт. Мари Зотт? – Опять мимо. – Элизабет подбоченилась, будто собираясь с духом. – Мэд Зотт, – наконец рискнула она.
Девочка немедленно открыла глазки.
Шесть-Тридцать, расположившийся под столом, выдохнул. Проведя достаточно времени на детской площадке, он понимал, что нельзя называть ребенка абы как, а тем более давать имя беспричинно или, как в случае с Элизабет, в отместку. Традиции, считал он, пол младенца и прочие серьезные доводы не так важны, как имя. Имя определяет, каков ты есть, и не важно, человек ты или собака. Имя – это персональный флаг, которым размахивают всю оставшуюся жизнь, оно должно подходить. Как подходит ему его имя, полученное после целого года безымянного житья. Шесть-Тридцать. Ничего лучше и быть не может.
Он услышал, как Элизабет шепчет:
– Мэд Зотт. Ужас какой!
Шесть-Тридцать вылез из-под стола и тихонько прошмыгнул в спальню. Уже не один месяц он тайком прятал под кроватью печенье – эта привычка появилась у него сразу после смерти Кальвина. Шесть-Тридцать делал припасы не из страха, что Элизабет забудет его покормить, а в силу недавно сделанного важного открытия химического свойства. Оказывается, перекусы способствуют решению серьезных проблем.
Мэд, раздумывал он, жуя давно засохшее бисквитное печенье, Мадж. Мэри. Моника. Он достал из-под кровати следующую печенинку и громко захрустел. Шесть-Тридцать с удовольствием лакомился этим печеньем – одним из кулинарных шедевров Элизабет Зотт. Это навело его на мысль: почему бы не назвать ребенка в честь какой-нибудь кухонной утвари? Кастрюля. Кастрюля Зотт. Или в честь лабораторного прибора? Пробирка. Пробирка Зотт. А может, дать малышке имя, напрямую связанное с химией, например Хим? Ну нет, уж лучше Ким. В честь Ким Новак, его любимой актрисы из «Человека с золотой рукой»[12]. Ким Зотт.
Нет, Ким – слишком отрывисто.
А потом ему пришло на ум: чем плохо «Мадлен»? Элизабет читала ему «В поисках утраченного времени»[13] – эту книгу он бы не посоветовал никому, но кое-что из нее все же понял. Про «мадлен». Это такое печенье. Мадлен Зотт. Тоже красиво, разве нет?
– Как тебе имя Мадлен? – спросила Элизабет, увидев на своем ночном столике неизвестно откуда взявшуюся раскрытую книгу Пруста.
Пес обернулся и ответил ей спокойным взглядом.
Для смены имени с Мэд на Мадлен требовалось явиться в мэрию, подать заявление с указанием – что особенно тяготило Элизабет – ряда личных данных, а также приложить свидетельство о заключении брака.
– А знаешь, – обратилась Элизабет к своему псу, стоя рядом с ним на ступенях мэрии, – пусть это лучше останется между нами. Официально она Мэд, но мы будем звать ее Мадлен, и никто ни о чем не догадается.
Официально – Мэд, подумал Шесть-Тридцать. Не вижу препятствий.
И еще кое-что о Мэд: она злилась, адски злилась при виде химиков из Гастингса. «Колики», – поставил бы диагноз доктор Спок. Но Элизабет считала, что дочка попросту хорошо разбирается в людях. И это было тревожно. Что девочка будет думать о своей родной матери? О женщине, которая не общается с родственниками, не вышла замуж за горячо любимого человека, вылетела с работы и теперь днями напролет учит пса разным словам? Кем будет считать ее дочка: эгоисткой, чокнутой или той и другой сразу?
Ответов она не находила, но считала, что их должна знать соседка