Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он же первый, кто привез в Париж советскую эстраду. Был такой Соул Юрок, он в Америку приглашал фольклорные ансамбли песни и пляски, Омский народный хор, хор Пятницкого, а в Париже эстрады как таковой не было, и вот Брюно Кокатрикс осмелился пригласить сначала Московский мюзик-холл, потом Ленинградский – это оказалось в новинку для французского зрителя, но интерес возник. Именно Кокатрикс показал, что в Советском Союзе есть эстрада.
И вот в 64-м году я выступала в Москве, в Театре эстрады. Выходила во втором отделении программы «Миров и Новицкий», одна, без «Дружбы». Мы тогда жили в Москве целый месяц, я приехала почти с 4-летней Илонкой, сняла номер в гостинице «Ленинград». И как раз на один из таких концертов пришел Брюно Кокатрикс, он прибыл в Москву по приглашению Госконцерта. Помню тот вечер: на сцене играл ансамбль Вэйца, и Сан Саныч сидел за роялем, а я выступала с тремя или четырьмя песенками. После концерта Кокатрикс пришел за кулисы, мы поговорили, он удивился, что я по-французски говорю. Потом кто-то из Госконцерта сказал мне, что Кокатрикс хочет пригласить меня в «Олимпию», а у меня же было польское гражданство и советского паспорта не было. Поэтому я не могла поехать в Париж сразу, поскольку, будучи гражданкой иностранного государства, была невыездной. Кокатриксу такие вещи трудно было объяснять, поэтому он находился в неведении относительно происходящего. Вскоре его терпение лопнуло, и он лично заявил Екатерине Алексеевне Фурцевой, что подобное поведение в отношении артистов унижает такую страну, как СССР. Ведь ему все время в обход меня присылали официальные отказы, в них каждый раз сообщались разные причины, по которым я не могу приехать во Францию, – то я больна, то не имею возможности выехать, то еще что-то. В общем, ему это надоело, и он высказал Фурцевой все, что думал.
А я высиживала в очереди, как все, чтобы попасть к ней на прием и разрешить эту непонятную ситуацию. Тогда мне Тамара Александровна Дмитриева сшила белый костюм, к нему еще блузка была цветная, очень красивая. И вот я наконец попадаю к Фурцевой, она смотрит на меня и говорит: «Значит, правда, что вы – самая элегантная артистка». Вот так я сразу получила от нее комплимент. Я ей рассказала, что меня не пускают во Францию из-за моего иностранного гражданства. Она выслушала внимательно. И дело сдвинулось.
Кстати, с Екатериной Алексеевной мы потом еще встречались на Алтае: там проходили Дни культуры, куда съехались лучшие музыкальные коллективы со всего Союза. После выступлений были небольшие посиделки, я оказалась как раз напротив нее, она меня тогда спросила: «Почему ко мне не заходите? Может быть, решили бы ваши проблемы». Но попасть к ней было совсем не просто. Я несколько раз пыталась. Лишь одна попытка увенчалась успехом. Она умела быть душевной, когда хотела, несколько раз помогала нам: дала разрешение на приобретение западногерманской профессиональной аппаратуры, что стало существенной поддержкой для нашего ансамбля. Так что Екатерине Алексеевне я очень благодарна.
И вот в 1965 году по приглашению Кокатрикса я поехала в Париж в составе Московского мюзик-холла, хотя до этого даже не верилось, что вновь попаду во Францию, да еще в Париж и в саму «Олимпию». В Орли нас встречал сам мсье Кокатрикс. У меня было ощущение, что я нравлюсь ему не только как певица. Особенно укрепилась в этой мысли после того, как прямо в аэропорту он поинтересовался: «Какие духи вы больше всего предпочитаете?» Я растерялась. Не знала название иностранных духов, в СССР пользовалась только отечественной продукцией, но неожиданно в памяти всплыло название «Мадам Роша» – самые известные на тот момент духи. Кокатрикс тут же подошел к продавщице парфюмерного магазина здесь же, на территории аэропорта, и купил самый большой флакон, который протянул мне. Я была поражена его щедростью.
Вообще, мой приезд для французской прессы стал абсолютным потрясением. Я шла по аэропорту, а на газетных развалах лежали самые известные издания с моим изображением на первой полосе и громкими передовицами: «Дочка шахтера северной Франции – звезда «Олимпии»!», «Цветок, взошедший из пепла войны». Уже после выступления заголовки были не менее звучными: «Олимпия» видела много триумфов, но этот был особенным…» А в первые дни, когда я только приехала, журналисты наперегонки интриговали читателей, искали малоизвестные факты в моей биографии, ничем не гнушались ради очередной «сенсации».
На пресс-конференции, что предшествовала выступлению, меня осаждали журналисты. Их совсем не интересовало, как я буду готовиться к концерту, какими будут мои костюмы, что я делаю для поддержания голоса в отменной форме, они задавали дерзкие вопросы, временами очень агрессивные, один из которых был о месте моего рождения. Вопрос прозвучал из глубины зала и был больше похож на обвинение во лжи: «Вы действительно родились во Франции или это пиар, рекламный трюк для публики?!» На что я спокойно ответила: «У меня нет с собой метрики, а то бы могла вам показать». Журналисты предложили мне поехать с ними за четыреста километров в тот шахтерский городок, где я родилась. Мэром города был француз по имени Огюст Галле, ему было уже за восемьдесят лет. Его предупредили, что я еду. Первое, что он сказал при встрече: «Я был коммунистом всю войну. Руководил шахтерами, чтобы поезда, везущие уголь в фашистскую Германию, шли под откос. Мне жилось нелегко. И я не представлял, что доживу до того дня, когда ко мне в мэрию приедет девочка, которая протянет мне руку советско-французской дружбы. Спасибо вам, Эдит!» Он хорошо помнил моих родителей и, как оказалось, лично регистрировал мое рождение в далеком 1937 году. И вручил копию метрики. Выяснилось, я действительно там родилась. Журналисты лапки кверху подняли, а эта метрика и сейчас у меня хранится.
Потом на местном кладбище отыскала могилы своего отца и старшего брата. Что чувствовала я тогда? Гордость? Да, конечно! И все же в палитре настроения была и краска печали. Слишком многое всколыхнуло в душе то нечаянное прикосновение к прошлому…
Оказавшись в городе детства, почувствовала, что там всё чужое, как будто это было не со мной. Мне показалось, что «сосны до неба», «до солнца дома» – этого ничего не было, только шахтёрские домишки, маленькие, двухэтажные, запылённые, и школа. Мне раньше казалось, что это огромное здание, а это был одноэтажный дом с маленькими классами… Но человек жив, пока жива его память. Моё детство научило меня ничего не забывать, вплоть до последней крошки хлеба, которая иногда была для меня слаще любого пирожного, до этой последней крошки, которой я ждала из руки мамы. Вернувшись в Париж, я долго мучительно перебирала лица, имена, всплывшие в памяти картинки детства. Разбередила меня та поездка…
Встреча с Парижем той поры подарила мне еще одну чудесную историю. Там состоялось мое знакомство с песней, которая позже вошла в мой репертуар и стала одной из самых любимых – «Город детства». Гуляю я однажды по Парижу и вдруг слышу напевную мелодию – то в одном месте, то в другом, – и мотив такой звучный, ласковый, берущий за душу. (В оригинале она называется «Green Fields» – «Зеленые поля»; это обработка шотландской баллады XII века, где рассказывается о двух влюбленных. Впервые ее исполнила американская группа Easy Riders в 1957 году. – Ред.)
В Ленинграде я обратилась к поэту Роберту Рождественскому с просьбой написать стихи на тему этой песни, рассказала ему о моем детстве в Нуайель-су-Ланс, он сумел очень точно передать мои ощущения. Для меня всегда было недосказанным мое детство, и я с искренним чувством пою «Город детства», о том городе, в котором я не доиграла свои игры, где у меня не было кукол, где действительно было не так тепло, как, наверное, могло бы быть… «Где-то есть город, тихий, как сон…» Нежные крылья песни не раз возвращали меня сюда, но, видно, и в самом деле невозможно купить билет в страну своего детства. Оказались коротенькими улицы, представлявшиеся бесконечными; стали ниже деревья, упиравшиеся когда-то в самое небо; свежей болью полоснули по сердцу два дорогих холмика на тихом католическом кладбище.