Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
…и дождь давно прошел, и ветер утих, а капли все висят, не падают, весной или летом они сами по себе высыхают, осенью их надо вытирать, слизывать, умолять, только бы снова не наполнилось до краев, не задрожало, не разлилось соленой лужицей перемирие хрупкое, как высохший лист, на которое наступил неосторожно — оно и рассыпалось…
* * *
Ночью прошел дождь, и теперь всё серое. Только в немногих лужах еще с позавчера сохранились лоскутки посиневшего от холода неба. Опустевшее поле так притихло, что слышно, как над ним трутся друг о друга обветренными краями низкие облака; как тяжело, с перебоями, стучит изношенное сердце медленно летящей стрекозы с поседевшими от холодного воздуха крыльями; как тихонько, точно после третьего звонка в зале, перешептываются между собой сухие стебли травы. Если идти куда-нибудь по тропинке и думать в окружающий оцепенелый, сонный воздух разной длины мысли, то через час или полтора, на обратном пути, все их можно будет найти буквально на том же месте. Даже хвостики у этих мыслей будут закручены в ту же сторону. Если…
В Богоявленском соборе Углича, вернее в историко-художественном музее, расположенном в этом соборе, посетителей мало. Вернее, их вовсе нет. Стоят посреди единственного зала четыре человека, которые называются ансамбль «Ковчег». Вернее, не стоят, а поют песню «Тополя, тополя…».
— Не обращайте внимания, — сказала кассирша в пуховой кофте и вязаной шапке. — Они там себе репетируют, а вы себе смотрите.
Можно, конечно, себе смотреть, но себе не слушать невозможно. Поют они так душевно, что строгие угличские купцы с окладистыми бородами и золотыми медалями «За полезное» на могучих шеях дорического ордера, их дородные жены в нарядных чепцах, бравые поручики и ротмистры в гусарских и уланских мундирах на развешанных по стенам портретах слушают, открыв рты и затаив дыхания, а из левого глаза купчихи первой гильдии Феклы Кочурихиной даже выкатывается большая слеза.
Неподалеку от собора с музеем внутри, в палатах угличских князей, на первом этаже, лежат на полу четыре пищали, работы местных мастеров. Стояли они на башнях кремля четыре сотни лет назад, и от их пронзительного писка захлебнулась не одна атака польско-литовских интервентов. Княжеские палаты невелики, и потому соседствует с пищалями коллекция старинных душегреек. В старину женщины имели души самых приятных и волнующих форм. А уж какие нежные… Бывало стоишь над душой или даже… Короче говоря, в суровом нашем климате, когда наш брат уезжал на войну, в командировку, уходил в далекое плавание и не мог своими руками… без душегреек невозможно было обойтись. К примеру, купчиха даже не первой гильдии имела в своем гардеробе не менее пяти кучеров урядников унтер-офицеров душегреек. И это только стеганых на вате, не говоря о меховых. Что уж говорить о барынях…
На Спасской улице, в подворотне и по сей день жилого дома девятнадцатого или даже восемнадцатого века, мальчик лет трех пытается накормить рыжую собаку красным кленовым листом. Собака, уставшая объяснять, почему ей не хочется, берет лист в зубы и относит его в кучу таких же листьев, которые дворник собрал, но забыл зачем и ушел домой пить чай и смотреть, подперев нетрезвую голову руками, из маленького подслеповатого окошка на серую осеннюю Волгу, такую медленную и сонную, что приливная волна от прошедшего сухогруза доходит до берега тогда, когда он уж скрылся за изгибом реки. Вместе с волной долго-долго плещется о прибрежные камни и разбивается на отдельные слова и слоги чья-то брошенная в сердцах фраза «Руки убери. Нечего их здесь распускать. Совсем с ума сошел что ли… Вот в Нижнем твоя придет — тогда и рас… пус… ка-а-ай…ай…».* * *
Лес и поле теперь стоят опустелые и бесприютные. Тишина, оставшись одна, так осмелела, что подходит близко-близко, ластится, просится на руки, щекочет в носу и позванивает в ушах. Дачники — не из тех, кто синьорами Помидорами на десяти гектарах с фонтаном, садом и сервизом тарелок для спутниковой связи, а из тех, которые кумами Тыквами на своих шести сотках, в скворечниках из полусгнивших досок, щепок и другой строительной дряни, и которые не смогли уехать в город на зиму, — деятельно суетятся. Натащат они теперь к себе преогромных кабачков, которые только и растут в наших краях, вместо груш с персиками; картошки, тыкв, помидоров, дозревающих так долго, что красными их увидят только дети и внуки, чеснок и лук, напиханный в старые капроновые чулки, набросают сверху побольше опавших листьев, зароются в них сами с головой, засунут за щёку большую мельхиоровую, ещё дедовскую ложку, полную малинового или крыжовенного варенья, и впадут в безмятежную спячку до тех пор, пока весной не понадобится возиться с рассадой и вскапывать грядки.
* * *
Снега нет, не будет, и просили передать, чтоб не занимали. По полю по колено в сером тумане бредет, спотыкаясь о кротовьи кучки и спящие муравейники, голое дерево. Такое голое, как во сне, когда идешь по улице без носков, путаясь в полинявших от множества стирок семейных трусах на какой-нибудь прием во французском посольстве, а прохожие свистят и смеются тебе в спину, покрытую гусиной от холода кожей. Подышишь на горизонт, потрешь его рукавом, и из тумана начинают выступать далекие сосны, березы, можжевеловые кусты и разбредаться в разные стороны. Из лесу навстречу дереву выползает охотник Константин Сергеевич. Вслед за ним выбегает его фокстерьер Глафира. Камуфляжная куртка охотника крест-накрест перетянута цепочками заячьих следов. В левом кармане у него лежит след матерого волка, которого Константин Сергеевич… измучен, зол и трезв. Вернее, трезв, а потому всё остальное. Сегодня ночью, когда он спал, охотясь на волка, Глафира, дождавшись попутного ветра, привязала к левой задней ноге Константина Сергеевича початую бутылку горькой полынной настойки. Восемь часов охотник полз во сне на запах. Наконец, увидев, что он окончательно выбился из сил, Глафира сжалилась над ним и разбудила, лизнув в нос. Сейчас Константин Сергеевич окончательно придет в себя, перевернется на другой бок и поползет дальше на запах. Голое дерево тоже пойдет по своим делам. Что же до снега, то его как не было — так и не будет.
Юрьев-Польский с Москвой почти погодки. И отец у них один — Юрий Долгорукий. Только сестра Юрьева-Польского росла, росла и превратилась в раскрашенную молодящуюся старуху с лицом, изуродованным бесконечными строительными операциями, а брат ее так и остался ребенком. Престарелым, с зеленым мхом на белых камнях Георгиевского собора, но ребенком. С бездонной синевой, отраженной в окнах маленьких частных домов, и неухоженным, точно старуха в лохматых митенках, привозящая на продажу жареные семечки в детской коляске к стене Михайло-Архангельского монастыря.
В самом монастыре можно залезть на колокольню по узенькой винтовой лестнице с деревянными зелеными ступеньками. На втором этаже колокольни в маленькой сводчатой комнатке устроена музейная экспозиция, в которой представлены митры, облачения и посохи давно умерших владык. Словоохотливая музейная старушка, закутанная в пуховой платок поверх пальто, рассказала мне про каждый экспонат и с гордостью показала грубо выкованный почерневший подсвечник: