Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы, конечно, его самого не схватили на том же базаре и не продали в рабство на какую-нибудь галеру. Это в том случае, когда бы Аллах уберег его от удовольствия, которого обычно удостаиваются посаженные на кол у ворот Кафской крепости грабители.
Он погнал коня к изгибу реки, спустился с крутого берега в низину и помчался наперехват женщине, все еще опасливо держащейся верхнего яруса берегового косогора. Две-три минуты такой гонки, и он настигнет ее. Две-три минуты! Он настигал и не таких опытных всадников. Две-три минуты…
Бохадур-бей не слышал и не мог слышать, как еще тогда, когда он рассек зазевавшегося гусарика, один юнец из свиты Гяура закричал:
— Князь! Вон — Бохадур-бей! Я узнал его по чалме! — И поскакал по едва приметной тропинке, пробивающейся между руинами и обвалившейся крутизной утеса, показывая дорогу Гяуру и всем, кто захочет включиться в эту погоню.
— Это он! Я узнал его! — кричал Корзач, подбадривая коня тыльной стороной клинка.
— Хозар, за мной! — скомандовал Гяур, устремляясь вслед за Корзачом. — Остальным драться! Добивать кайсаков! Добивать!
Но кайсаков на поле боя и так уже становилось все меньше и меньше. Небольшими группами и в одиночку они мчались навстречу воинам Гяура; не принимая боя, прорывались сквозь их негустую лаву и врассыпную уходили кто по долине, кто через ближайшую рощу или вплавь.
Эжен проснулась на рассвете. Амелия лежала рядом. С искусанными губами, с синюшно-лиловыми следами греховного искушения на груди и шее, она казалась растерзанной и сброшенной со скалы. Только розоватые соски едва очерченных грудей все еще жадно топорщились вверх, словно клювы едва оперившихся птенцов: взлететь еще не в состоянии, но инстинкт уже выталкивал их из материнской скорлупы, заставляя устремляться к небу.
Несколько минут Эжен похотливо рассматривала лицо девушки, ее грудь, шею… Нервно парила над ней, подобно ястребице — над пьянящей, но слишком крупной добычей. До поры она не прикасалась к Амелии, побаиваясь, как бы та не проснулась раньше, чем налюбуется-насытится ею, а лишь нависала над девушкой, проплывая губами над ее полуопухшим ртом, осеняя грудью ее груди, набрасывая покрывало своих волос на волосы пансионессе.
Девушка пошевелилась во сне, едва заметно меняя позу. Маман Эжен замерла, выждала, пока Амелия успокоится, и с надеждой взглянула на едва освещенное первыми проблесками рассвета окно. Словно молила Всевышнего не торопиться с утром.
«Помолившись», она осторожно приподняла кончик простыни и, немного выждав, медленно стянула ее, постепенно оголяя живот, бедра, всю нижнюю часть матово-белого, распарившегося во сне тела.
Одна нога девушки оказалась полусогнутой в колене, как у бегуна на древнегреческой амфоре, другая — вытянутой и развернутой в ее сторону. Это была самая сладострастная поза, на какую только способна женская природа. На Эжен повеяло пьянящим духом вчерашней любви, молодой кожи и духов.
Не в состоянии больше сдерживать себя, Эжен нервно приподнялась, уперлась руками в ноги Амелии, словно еще надеялась, что в состоянии будет оттолкнуть юную, ничего не ведающую искусительницу. Но оказалось, что слишком слаба для этого. Да и стремления устоять против соблазна у нее не было. Маман Эжен не могла позволить себе отказаться от наслаждения — одного-единственного, видит Бог, наслаждения, — ниспосланного ей в этой скучной, хлопотной, по-крестьянски неуютной провинциальной жизни.
В последний раз взглянув на предательски светлеющее окно, словно в последний раз глотнув воздуха, прежде чем погрузиться в бездну греха и порока, Эжен мучительно застонала, уже не сдерживая своей сладострастной ярости, обхватила руками талию девушки, будто хотела вырвать из тепла перин и унести куда-то в еще большую темень, и принялась покрывать поцелуями ее тело — не сдерживаясь, не остерегаясь, безумствуя.
В чувство ее привел испуганный крик Амелии. Это был даже не крик, а душераздирающий вопль. Так способна кричать только женщина, которая, проснувшись, обнаружила на груди змею.
Амелия закричала, подалась ввысь, изгибаясь в невероятной стойке-мостике, и это, пожалуй, было последней данью той страсти, которая вдруг охватила ее, сонную.
В следующее мгновение тело пансионессы застыло в каком-то невероятном изгибе, словно достигшая своего высотного предела большая белая птица — в утреннем поднебесье, и вдруг обессиленно упало в барханы постели. Но с падением тела душа девушки не угомонилась. Наоборот, в ней проснулась разгневанная самка. Захватив Эжен за волосы, она оттянула, буквально отшвырнула ее от себя. Поднимаясь в постели — осатанело ударила коленом в лицо (возможно, это произошло случайно, но Эжен ни за что не поверила бы в такую случайность) и, еще раз оттолкнув от себя женщину, теперь уже за плечо, ринулась к двери.
Ринулась, призывно крича, негодуя на себя и маман-развратницу, поднимая на ноги всех, кто способен был услышать ее в эту рань, в полузабытом Богом имении; в этой ее ненависти к самой себе, к Эжен, к столь некстати проснувшейся греховной плоти…
Недалеко от рощи берег снижался в сторону реки, однако графиня не решилась спускаться к ней, опасаясь, как бы конь не оступился в илистом прибрежье, на котором татарин неминуемо настигнет ее. С того момента, когда она заметила, что кайсак погнался за ней, у Дианы уже не хватало мужества оглядываться. Она вела себя, как ребенок, страшащийся открыть глаза, чтобы увидеть, что на него надвигается.
Она стегала коня, полагаясь только на него и свою судьбу, и боялась, что, если оглянется силы окончательно покинут ее и она окажется в лапах зловонного грабителя-азиата, которого боялась сейчас во стократ сильнее, чем когда-то парижского палача.
Но, видно, судьба в самом деле хранила ее. А может, и не судьба вовсе, а пугливая женская мудрость. Бросившись ей наперерез, татарин загнал коня в низину, и тот действительно начал оступаться, скользя по еще не затвердевшему после весеннего паводка илистому берегу.
Обнаружив себя посреди болотистой равнины, Бохадур-бей растерялся, не зная, что делать: то ли возвращаться назад, приближаясь к преследователям, то ли пробиваться дальше, вон до той зеленоватой возвышенности, которую вот-вот начнет обходить конь золотоволосой гяурки. Но как же мучительно долог будет этот путь, когда дорога каждая секунда!
Он избрал иной выход: развернув коня, начал выводить его на прибрежную возвышенность, идя как бы наперерез преследователям. Это удалось ему довольно быстро. В то время как преследователи замялись у низины и теперь вынуждены были гнать коней в обход. Но главное: беглянка ушла не так уж далеко. Бохадур-бей уже понял, что ему вряд ли удастся увести ее. Зато, убив женщину, он отомстит гяурам за смерть своих воинов и заставит погоню на несколько минут задержаться возле нее.
«Неужели Аллах и в этот раз спасет меня? — не поверил доброму знаку судьбы Бохадур-бей. — На его месте я бы давно обошелся с таким негодяем, как с жертвенным бараном». Как человек, давно приговоривший себя к мучительной смерти разбойника, вожак кайсаков никогда не был слишком высокого мнения о ценности ни своей души, ни головы.