Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— При чем тут Иван? — воскликнула Грета. — Зачем Иван?
— Как то есть зачем? — сказала я. — Не могу же я вас разлучить на целых полгода.
— Что вы такое говорите, барышня? — чуть не застонала Грета. — Возьмите меня, очень вас прошу.
— А как же твоя больная бабка? — спросила я.
— Какая у вас память, барышня! — сказала Грета даже с некоторой злостью.
— Я молодая хозяйка этих мест, — сказала я. — И я должна все помнить. Так как же бабка? Или ты в тот раз соврала?
— Ничего я не соврала! — чуть не закричала Грета. — Померла бабка, в прошлом году. Одна я осталась.
— А зачем тебе быть моей горничной? Поехать в город и подцепить городского парня?
— Я вас не брошу, — сказала Грета. — Никогда. Я с вами до старости проживу.
Я молчала и только качала головой — нет, нет, нет.
— Не хотите, значит? — спросила Грета.
Я очень хотела.
Так страшно хотела, что знала — ни в коем случае! Вот опять как тот самый самурай. Когда видела Грету — а я ее до этого несколько раз видела между тем приключением с Иваном и вот этим нашим разговором, — я всякий раз вспоминала самурая, который делает себе харакири, потому что тут долг — там честь, справа хочется — слева нельзя, и все такое.
— Дорогая Грета, — в третий раз повторила я, — я очень хорошо к тебе отношусь, но, увы, не смогу взять тебя с собой.
Я посмотрела на нее и увидела, что глаза ее налились слезами, большими и ясными. Но вдруг она как будто втянула слезы обратно в глаза, села рядом со мной, взяла меня за руку и сказала:
— А хотите, барышня, я вам погадаю?
Конечно, надо было сказать «нет», но я сказала «ну-ну».
Грета сжала мою ладонь так, что линии сошлись пучком, левой рукой сорвала ромашку, которая росла под скамейкой, смяла и растерла ее желтую середку, высыпала этот желтый прах мне на ладонь, развела его по ладони пальцем, стукнула по тыльной стороне, и желтая пыльца ссыпалась мне на юбку. Потом снова сжала мою ладонь, какие-то кусочки желтого остались, она посмотрела, что получилось, дунула мне на ладонь, движением своих пальцев очистила ее от последних клочков ромашки, быстро поцеловала мне запястье и тихо и мстительно сказала, глядя мне прямо в глаза:
— Невинной девушкой умрете, барышня!
Я испугалась, но быстро справилась с собой. Встала, показательно отерла руку от Гретиного поцелуя и сказала, усмехнувшись:
— Даже интересно! Умру в юности или останусь старой девой?
— Знать не знаю, — насупилась Грета. — Это уж как Господь решит. А вы, барышня, все равно невинной девушкой умрете.
Вот почему я решила, что в шестнадцать лет непременно выйду замуж. Вот прямо когда исполнится разрешенный кайзером возраст для замужества дворянок. Поэтому я и сказала папе:
— Я взрослая барышня — мне четырнадцать. Через два года пойду под венец. — И переспросила: — Так все же почему не бельэтаж?
— Я зашел в бельэтаж, — сказал папа. — Эта квартира была свободной. И увидел, что прямо на уровне окна проплывает крыша какой-то кареты, а кучер — тот вообще сидел вровень со мной. Если бы мы с ним были приятелями, — сказал папа, — я мог бы ему протянуть зажженную спичку.
— Теперь понятно, — сказала я.
Кстати говоря, в бельэтаже так никто и не жил. Там была приемная какого-то адвоката.
VIII
У адвоката на двери была, как положено, большая латунная табличка с немецкой фамилией. Я не запомнила. Кажется, там были целых три немецких фамилии: «Адвокатская контора Майер, Моллер и Шульц», только не Майер и Моллер, а что-то ужасно длинное, на много-много букв, Майерлингерхоффман, но я не запомнила. Иногда в эту дверь входили пожилые господа в черных костюмах и в котелках, с черными саквояжами в руках. Одного я чуть не сбила с ног, когда бежала вниз по лестнице, но он улыбнулся и даже сам извинился. Я не понимала, кто это — сами адвокаты или их клиенты, но шума из той квартиры не доносилось никакого.
Бывало, днем, когда я оставалась в квартире одна, я ложилась в гостиной на ковер у самого краешка, прижимала ухо к паркету и старалась что-нибудь услышать, особенно если перед этим я, выглянув в окно, видела, как в наш подъезд входил очередной господин в черной шляпе и с саквояжем. Я читала в английских романах, что в адвокатских конторах начинаются и заканчиваются семейные драмы и криминальные истории. Мне очень хотелось узнать про какую-нибудь семейную драму со стороны, потому что про нашу семейную драму мне никто не рассказывал: ни дедушка, когда я была маленькая, ни папа, когда я немножко подросла, ни даже верная госпожа Антонеску, из которой я пока не смогла вытрясти адрес своей мамы. «Но ничего, еще вытрясу!» — думала я, лежа на ковре и прижимаясь ухом к тепло-хладному паркету, пытаясь услышать снизу хоть что-нибудь. Но не слышно было ничего.
А мы жили на втором этаже.
На нашей лестничной площадке была только одна квартира — наша. У нее был номер 29. Квартира была угловая, и поэтому большая. Частью она смотрела на улицу, а изгиб ее уходил вбок, в проулок между двумя домами. Из просторной передней дверь вела прямо в большую гостиную, которая выступала широким трехгранным эркером наружу. Этот эркер как раз приходился над парадным подъездом. Налево и направо шли коридоры. Направо — смежная с гостиной столовая, а за ней папина комната. Эти комнаты смотрели на улицу.
Напротив них была комната с окном во двор, в которой никто не жил. Но она была устроена так, что, если бы дедушка вдруг воскрес, он бы там с удовольствием поселился. То есть на самом деле это и была дедушкина комната, но не та, в которой дедушка когда-то жил — потому что, когда дедушка был жив, мы снимали другую квартиру, — а устроенная папой как бы в память о дедушке. Там были книжные шкафы, бюро с рабочим креслом, большой кожаный диван, низкий столик, на котором стояли прикрытые специальной плетеной корзинкой несколько бутылок с коньяком, водкой и ликерами, а также маленькая шкатулка с рюмками. Еще там стояли коробки с сигарами и папиросами и небольшая стойка с английскими трубками, хотя сам папа трубку не курил и дедушка, кажется, тоже. Но превосходные трубки, темно-бежевые, с белыми точками на черных мундштуках или с серебряными кольцами, обхватывавшими дерево