Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот сколько хлопот!
А в городской квартире, во‐первых, была горячая вода. Причем текла она не по-старому, не по-британски: отдельный кран горячая вода, отдельный — холодная; я не была в Лондоне, но мне рассказывал папа, — а по-нашему, по-континентальному, по-новейшему: с краном, где холодная и горячая смешивались. Какая прелесть! Ванна была белая, эмалированная. Стояла низко, поэтому в нее было удобно залезать. И, главное, был душ в углу, в металлическом круге, с которого свисала полупрозрачная клеенка. Снизу была закрытая решеткой дырка в полу, а сверху была чудесная леечка, из которой текла вода — хочешь теплая, хочешь прохладная, а хочешь — совсем кипяток.
Правда, госпожа Антонеску говорила, что слишком часто в душе мыться не следует, потому что это возбуждает нервы. Не знаю. Меня, например, душ очень успокаивал.
Но я с госпожой Антонеску не спорила и просто наливала себе полную ванну воды — утром и вечером. Папа говорил, что я как будто бы хочу зимой накупаться вперед, на все лето.
Наконец, папин камердинер.
Он жил напротив столовой, наискосок от папиной комнаты. Его комната (по-моему, я там ни разу не была) была самой первой от двери. Камердинер, как и госпожа Антонеску, ходил через парадный вход. А за кухней была еще кладовая, в которой стояли шкафы с разными съестными припасами, вином, маслами, крупами и уж я не знаю с чем. А по другую сторону были другие шкафы, куда складывали разные вещи вроде шляпных коробок и каких-нибудь старых ножей, вилок-ложек и всего такого. Кладовая была очень большая. Мне кажется, не меньше, чем гостиная. Наверное, у прежних хозяев в квартире было устроено как-то по-другому. В этой кладовой, наверно, можно было сделать две или три детские, ну или вообще как-нибудь распорядиться этой здоровенной комнатой. Но у нас было вот так. Из кладовой дверь шла на черную лестницу. Именно через черную лестницу в квартиру заносились припасы, выстиранное белье, разные покупки, которые делали папа и госпожа Антонеску и велели потом доставить по адресу, и через эту же черную лестницу к нам поднимались повар и другие слуги.
Мой день рождения обычно мы отмечали в имении.
Я родилась тридцатого мая. Папа устраивал праздник для всех слуг. Накрывались столы, дерево, стоявшее посредине заднего двора, украшалось ленточками, выставлялись вино и баранина. Слуги подносили мне подарок. Обыкновенно это был какой-то хорошо испеченный, вкусный, многоэтажный, но при этом маленький торт. Специально, чтобы у меня не было соблазна угощать им гостей. Этот торт мы съедали вчетвером с папой, Генрихом и госпожой Антонеску. А для слуг пекся большой пирог в полстола размером — кажется, они доедали его еще дня два.
Приезжали соседи. Но их было значительно меньше, чем слуг. Несколько барышень, несколько мальчиков. Кто-то помладше меня, кто-то постарше. В основном побогаче и познатнее. Но бывало и наоборот. Но очень, очень скучные. Они приезжали вместе со своими гувернантками и гувернерами, а родителей с собой не брали. Вернее сказать, это их родители, пользуясь тем, что приглашение было на детский праздник, сами не приезжали, чем слегка разочаровывали моего папу. Потому что в назначенный час (а назначенным часом было два часа пополудни), когда к нашему крыльцу начинали подъезжать нарядные кареты, папа, вглядевшись в герб на дверце, говорил, приподнимая шляпу: «О, князь такой-то к нам пожаловал!» — а потом, видя, как из кареты, сопровождаемый гувернером, вылезает двенадцатилетний мальчик, поправлялся: «Молодой князь». И так раз пять или восемь. «Молодой граф», «молодая графиня» и т. д.
Один князь все-таки приезжал со своим сыном. Это был тот самый приятель, который вместе с папой ездил в Рим на дедушкины деньги. Знатный, но сильно обедневший. Папа встречал его, сбегал с крыльца, брал за обе руки. Они целовались, искренне, по-настоящему, троекратно, а не так, как я, бывало, видела, когда едва прислоняются щеками и чмокают в воздух в районе затылка своего визави.
Сын у него был старше меня года на два, грустный и толстый мальчик. Я все время старалась ему не понравиться, потому что ужасно боялась, что папа вдруг захочет выдать меня за него замуж — все-таки сын старого друга. А с этим старым другом папа с таким наслаждением беседовал, сидя в гостиной за бокалом коньяка! Нет, конечно, сейчас не Средние века. Я бы ни за что не вышла замуж за этого унылого, толстого мальчика. Но был бы жуткий скандал, а этого мне не хотелось. И поэтому я все время держалась от него подальше.
Но я ему тоже не нравилась. За все разы (а я точно помню семь раз, как он у нас был) он ко мне подошел только однажды и спросил: «А как будет по-немецки “чересседельник”?» Я сказала: «Не знаю», — думая, что это какая-то смешная загадка. Что он скажет сейчас немецкое слово, которое будет по-нашему звучать смешно или даже неприлично. Я уже приготовилась смеяться и даже спросила: «А как? А как? Скажи, как?» Он сказал: «Тоже не знаю. А подпруга как?» — «А ты что, конюх? — спросила я. — Или кучер?» — «Сама дура», — прошептал он, развернулся и пошел к другим детям, которые пытались играть в крокет.
Но в этот год, когда мне должно было исполниться шестнадцать, мы не вернулись из Штефанбурга в имение, как обычно, в конце марта или в самом начале апреля. Папа сказал, что во всем доме перекладывают крышу и что сейчас для этого как раз прекрасное время. Он долго объяснял, что мы давно не перекладывали крышу именно потому, что сами жили в имении летом и не хотелось всей этой сутолоки, стука молотков и визга пил у себя на голове. Зимой, когда нас нет в имении, дождь и снег, и крышу перекладывать невозможно. А сейчас как раз стоит прекрасная погода. Судя по всем приметам, апрель, май и июнь будут сухими, и поэтому он приказал заняться крышей именно сейчас, а мы останемся в Штефанбурге, самое маленькое, до середины июня, а может быть, и до конца. «И твое шестнадцатилетие, Далли, будем праздновать здесь!»
Я, конечно, была рада. Хотя бы потому, что не надо звать этих