Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, моим! Победит он природное влечение, воспарит над землей!
— Да что ты в него вцепился-то? — с какой-то вдруг примирительной интонацией ответила Черепаха, — у тебя их вон сколько. Отдай уж этого мне, пусть поразмножается.
— Да у тебя мало их, что ли, размножателей? — возмутился Петух, — их вообще немеряно! Жрут, гадят, кур чужих топчут… ну в смысле это…
— Так-то оно так, — не сдавалась Черепаха, — но этот больно сла-аденький. И потом… Ну смотри, задуришь ты ему голову своими добродетелями да полнотами. Войдет он в силу. И та-акого наворочает… Нет уж, лучше бурная юность, степенная зрелось, дряхлая старость. Дай парню хоть в молодости прозвенеть, как Константу этому!
— Не дам, не дам! — кипятился Петух.
— Ну и вырастишь ханжу и лицемера. Будет он у тебя от собственного тела, как от дерьма, нос воротить, и других к тому же приучать. Еще хуже ведь получится. Эти ваши изуверы людям знаешь как кровь попортят…
— Знаю, — неожиданно согласился Петух, — мы ведь с тобой высоко сидим, далеко глядим. Видим такое, чего им и не снилось.
— Ну вот сейчас разве что снится, — Черепаха явно настроена была на мир и согласие. — Передадим им привет из грядущего?
— Не стоило бы, — Петух бы точно поморщился, если бы петухи умели морщиться, — а вот предупредить стоит. Слышь, камешек… Ты не думай, что самый умный, самый светлый, самый такой раздуховный и что Истина у тебя в кулаке зажата.
— Лучше поразмножайся, — хихикнула Черепаха.
— А то и вправду много бед натворишь, — Петух не обращал внимания на ее однообразные подколки, — особенно когда империя одряхлеет и, умывшись обильной кровью свидетелей, сама станет нашей, попросит: научите, вразумите!
— О, тогда они развернутся, — чуть не застонала Черепаха, — потихонечку приберут к рукам власть, потом деньги, потом…
— Ладно, не будем о грустном, — сказал Петух тише и немного печальней, — а вот как ты думаешь, Черепаха, мы-то с тобой их переживем? Империю эту… ну, и остальное.
— Переживем, не сомневайся, мы вообще-то вечные.
— Нет, я имею в виду: не как порок и добродетель, а — как Петух и Черепаха. Забавно все-таки быть мозаикой!
— Зайкой, говоришь?
— Мозаикой.
— Ааа… туговата я на ухо стала. Больно много в него орут: мне, меня, мной! Да, я думаю, переживем. Не зайки мы ни разу. Ну, камешки слегка поизотрутся, конечно, да и пол потом заново смастерят…
— Когда на месте старого дома Константа воздвигнется мощная базилика, — мечтательно произнес Петух, — из светлого камня, с высокими колоннами, с новым мозаичным полом. В ней весь город станет возносить молитвы!
— И нас непременно изобразят, — поддакнула Черепаха, — причем на том же самом месте, потому что это круто. Это модно. Это современно — ну, для тех времен. Петух и Черепаха. Мы останемся на века!
— И даже когда…
— И даже когда поверят они во что-то совсем другое: в знания, в политику, в психологию, да в развлечения свои — придут сюда толпы людей с края земель, с берегов желтых рек, из хвойных безбрежных лесов, с заморских и пока неоткрытых материков. И будут говорить друг другу: «Вот, смотри, Петух и Черепаха! — Да где, не вижу? — Да вон, правее! — О, точно!» Сие будет, будет!
— И будут уносить домой наши изображения, показывать родным и знакомым… — мечтательно протянул Петух, — ведь наверняка изобретут какие-то особые штуки, чтобы можно было запечатлеть да и унести. Человеческий ум не знает преград!
— Особенно насчет поразмножаться, — хихикнула Черепаха.
— Не занудствуй, — доброжелательно отмахнулся от нее крылом Петух, — и везде, везде, где будут наши лики, будут люди размышлять над добродетелью и пороком, пороком и добродетелью! А как они это назовут: искусством ли, религией, или еще как — неважно. Это ли не значит: войти в вечность?
— Ну, считай, уже вошли, — подвела итог довольная Черепаха.
Город плыл к новому рассвету под прерывистым дождем и зябким лунным светом. Колебались, как дыхание старца, тут и там язычки масляных ламп, пылали, как сердца влюбленных, факелы ночной стражи на хмурых улицах. Нависали над снами людскими громады домов, и сквозь камень и дерево пробивались души к нездешним лугам, где зелень и свет, где встретят их после перехода — кто говорил Митра, кто Осирис, кто Радамант, а кто и Христа призывал в посмертные судьи. А другие души неслись по рекам своих тревог к водопадам и водоворотам: страшились того, чему не суждено случиться, тянулись к избавлению от того, чего не избежать. А третьи валились в колодец, где не было у них ни труда, ни горя, и было им лучше всех в этих снах — и всех тяжелей по пробуждении.
И юный богатый бездельник, и полуслепая старуха в нездешних заботах — в одной ладье с императором и мятежником, с книжником и красавицей, со всеми, кто на рассвете станет на одну ночь ближе к тому порогу, за который каждый не хотел бы ступать — и каждый однажды ступит.
А на следующее серенькое утро, когда Феликс вышел из дома вместе с Мутиллием, весь этот водяной город тек к театру, как ручьи после ливня — к реке. Снова накрапывал дождик, тот мелкий и нудный, который старается нам внушить, что весны не бывает на свете. Его особо и не замечаешь, но отвязаться от него невозможно, — он с тобой весь день, и уже к полудню промокло всё, что только могло, а все мысли лишь о сухости и тепле.
Но сегодня — о представлении! Люди как капельки выскакивали из домов, ручейки текли по улицам и впадали в реку, а река — поток праздных зрителей обоих плов, всех возрастов и состояний, не исключая даже рабов, стремилась к амфитеатру. Огибала его, дробилась, как у моря, на рукава: каждый к своему проходу, к скамейке, на которой выцарапаны, а у кого и вырезаны искусным гравером родовые имена. А чернь толпилась, пихалась, спешила рассесться на безымянных скамьях, занять места пониже, поближе к представлению. И все, все без различия возбужденно галдели: гадали, чем нынешнее представление будет отличаться от прошлого или расспрашивали, о чем там шла речь — только, умоляю, не говорите, чем кончилось, а то смотреть неинтересно будет!
Феликс скоро понял, почему представление было назначено на сегодня. Это когда-то, в древних Афинах, комедиографы соревновались друг с другом и давали каждое свое произведение только по одному разу, и всякая постановка была первой. Тогда и комедии были другими, как у Аристофана — комедиографы дерзко спорили с властями, высмеивали сильных и знаменитых, даже порой богов выставляли дураками. Что осталось от этого сегодня? Беззубые унылые истории про несчастливых влюбленных и всяких придурков.
И праздники, праздники — да ведь почти что каждый день посвящен у язычников какому-то божеству! Сами дни недели — день Марса, Луны, Меркурия, Юпитера и так далее. Вот и сегодня поминают в Аквилее какое-то местное божество, еще от венетов не то кельтов доставшееся, как его древнее имя, уже никто и не помнит точно, а зовут все Веселым Козопасом (Феликс морщится, слишком уж на Доброго Пастыря похоже) или просто Сильваном, на латинский манер. Кто-то вроде Пана, и рожицу его с рожками можно порой увидеть в сельских святилищах. И оказывается, в этот день в давние времена отмечали его праздник, а где козы, там и Дионис, там и козлодранье, там и трагедии с комедиями. Сложно объяснить, почему, но местным это очевидно!