Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Даю четыре часа, чтоб записка по этой теме лежала у меня на столе.
Короткие и частые гудки бились в телефонной трубке, словно мухи в неплотно сжатом кулаке, пытаясь выскочить на свободу. Астахов слушал их и прекрасно понимал, что наступил на тоненькую, жиденькую жердочку, по которой предстояло пройти без всякой страховки, чуть-чуть оступился и — полетел… Так полетел, что разбиться всмятку вполне реальная перспектива.
Записку он накатал махом, без всяких задержек она улетела в Москву и так же, без всяких задержек, на следующий день пришло короткое сообщение — одобрено.
Теперь обратной дороги даже не маячило.
В тот же день Астахов распорядился, чтобы разыскали Богатырева и доставили, с полным уважением, к нему в кабинет. Был уже поздний вечер, когда возник на пороге хмурый мужик, который диковато и угрюмо озирался, словно не мог до конца понять, куда он попал. Мятые, давно не глаженые брюки, стоптанные башмаки, простенькая клетчатая рубаха с закатанными рукавами — все это выглядело старенько, убого и потерто, как после плохой стирки. Астахов, взглянув, подумал: «Неважнецкий вид у пиита, наверняка пожелает за занавеску. Хорошо, что у таких персонажей запросы, как правило, скромные». Думая так, он быстро поднялся из-за своего стола, принял радушный вид и протянул руку Богатыреву. Тот, ни слова не говоря, молча, завел свои руки за спину.
Вот тебе и вывих! Уж чего-чего, а такого начала Астахов никак не ожидал. Но сделал вид, что заведенных за спину рук не заметил, и повел себя, как гостеприимный хозяин:
— Проходите, Алексей Ильич, располагайтесь, где вам удобно. Чаю, кофе?
— Давайте время зря тратить не будем. Знаю, зачем меня сюда доставили. Кравкин прибегал, рассказывал о перспективах, обещал золотые горы за вашей занавеской. Я его послал, простите за резкость, в жопу. Где находится икона, в ближайшее время никому не скажу. Вам — тоже.
Богатырев говорил чуть хрипловатым голосом, уверенно и негромко, но из-за этой негромкости слова звучали по-особому весомо и значимо, а сам он, когда начал говорить, будто преобразился: уже не бросались в глаза его мятые брюки и старая рубашка с закатанными рукавами, не цеплялся взгляд за стоптанные башмаки — крепкий, уверенный в себе мужик стоял сейчас перед Астаховым, смотрел не мигая тяжелым взглядом и продолжал говорить слова, каких в этом кабинете за три с лишним года еще никто не произносил:
— Было на Руси такое выражение — крапивное семя. Про канцелярских людей так говорили. Вот и нынче — крапивное семя сеете, а после бурьян растет. Все бурьяном зарастает. А вам — хрен по деревне. Только бы самим уцелеть да капиталец сколотить. У большевиков раньше хоть идея была какая-никакая, а у вас только голова американского президента, да и та на долларе.
Не получится пиар-акции, придумайте чего-нибудь другое, а я пойду. Выйти-то мне отсюда можно?
Астахов едва сдержался, чтобы не сорваться на крик. Это надо же, какой-то мятый хмырь взялся его отчитывать и учить жизни! Явно краев не видит и страх потерял. Нет, криком его, похоже, не напугаешь, да и кричать сейчас — только свою слабость показывать. Он усмехнулся и развел руками:
— Воля ваша, Алексей Ильич! Благодарю за нравоучения. Вы свободны, никто вас не держит. Но должен сказать, что вы дурно воспитаны, даже не выслушали своего собеседника. Если надумаете выслушать…
— Не надумаю.
Богатырев вышел, не закрыв за собой дверь.
Глядя ему в спину, Астахов испытывал неодолимое желание плюнуть вслед. Но и в этот раз сдержался. Подошел к телефону и позвонил Караваеву.
20
До самых обкомовских дач Астахов прокручивал в памяти эти недавние события, матерился, обиженно выпячивал нижнюю губу и подтыкивал очки большим пальцем, а затем и вовсе их снял, закрыл глаза. Устал он все-таки за последнее время. Выспаться бы хорошенько или отпуск взять, да как тут выспишься, а уж про отпуск в обозримом будущем можно только мечтать.
— Приехали, — известил водитель и осторожно кашлянул, словно извиняясь, что нарушил покой начальника.
Астахов открыл глаза, вернул очки на прежнее место и, подождав, когда водитель распахнет ему дверцу, вышел из машины.
День стоял чудный — яркий, солнечный, но нежаркий. С обского разлива тянуло речной свежестью, а птичьи голоса весело оповещали округу, что злая зима осталась позади, что морозы жизни пернатых не загубили и теперь, когда вымахнула на земле молодая трава, а деревья опушились листвой, можно отпраздновать пением столь важное событие, ведь до самого лета дожили, хотя по календарю оно еще не наступило. Астахов остановился на дорожке, послушал птичий хор, но успокоение к нему не пришло. Окружающая благодать не могла вытеснить ни тревогу, ни раздражение, которые сегодня его буквально душили. Свернул с дорожки и напрямик, по краешку бора, направился к обскому крутояру. Там, как он помнил, стояла удобная и одинокая скамейка, где можно, было посидеть одному до того времени, как начнут прибывать гости.
Обкомовские дачи строили в свое время с советским размахом, не жалея ни земли, ни дерева, ни железа. Несколько гектаров соснового бора, который тянулся вдоль обрывистого обского берега, обнесли высоким забором, поставили парадные ворота, заасфальтировали дорогу, а на огороженном пространстве, посреди сосен, построили небольшие двухэтажные домики из круглого леса, и они смотрелись, как игрушечные. Времена менялись, одни хозяева уходили, другие приходили, но неизменными оставались два обстоятельства: прежнее название — обкомовские дачи, и полный, идеальный порядок. Все подметено, прибрано, подкрашено, подмазано, вскопано и прибито. Но Астахов не любил здесь бывать, потому что не покидало его на обкомовских дачах странное чувство — словно явился сюда без разрешения и незваным, и вот-вот прибудет настоящий хозяин и выставит за ворота. Нигде больше он такого чувства не испытывал, наоборот, везде ощущал и вел себя, как хозяин, а вот здесь — как будто доска из сплошного забора вывалилась и зияла щель. И ничем он ее заткнуть не мог.
Тесно стоящие сосны разом разомкнулись, искристыми блестками на стремнине обозначилась Обь, видная отсюда, с крутояра, на несколько километров, и в тот же момент потускнела вся окружающая благодать — на одинокой лавочке, где хотел посидеть Астахов, уже кто-то успел расположиться из самых ранних гостей. Он остановился, собираясь повернуться и незаметно уйти, но было уже поздно.
— Сергей Сергеич, а давай к моему шалашу! Милости просим, не побрезгуй