Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тронд, иди-ка садись, — сказал Франц чуть напряженно и постучал по соседнему чурбаку, — тебе надо поесть. Нам еще долго работать. Надо поесть, а то не выдержим.
Но я не сел на чурбак. Я сделал вещь, казавшуюся мне тогда неслыханной, я и до сих пор так считаю, потому что я быстро подошел сзади к отцу и маме Юна, перекинул ногу через бревно, на котором они сидели, и втиснулся между ними. Там не было для меня места, поэтому я задел их обоих, особенно ее тело, мягко подававшееся на мои угловатые недружественные движения, и я сразу стал жалеть, что устроил такое, но продолжал втискиваться, и она отодвинулась, а отец сидел, одеревенев как жердь. Я сказал:
— Вот тут здорово посидеть.
— Тебе кажется? — спросил отец.
— Ну да, — сказал я. — В таком приятном обществе. — Я посмотрел прямо на Франца и не отводил взгляда с его лица, под конец он забегал глазами и наконец опустил их в тарелку, рот искривился странной гримасой, он почти перестал жевать.
Я взял тарелку и вилку и стал класть себе еду из сковородки, удачно пристроенной на ровный камень с краю костра.
— Выглядит отлично, — сказал я, и засмеялся, и услышал, что голос мой звенит и раздается гораздо громче, чем я рассчитывал.
Я выныриваю из сна навстречу свету, я вижу свет выше. Как если бы я находился под водой и надо мной была бы бледно-голубая поверхность воды, совсем близко, но совсем недосягаемая, потому что в маленьких слоистых перьях тут внизу ничего нельзя ускорить, я бывал тут и прежде, но сейчас не уверен, успею ли доплыть до поверхности вовремя. Я тяну руки, обессилев от перенапряжения, и вдруг ладони касаются холодного воздуха, я начинаю бить ногами, быстрее, прорываю верхнюю пленку лицом и могу открыть рот и втянуть воздух. Потом открываю глаза, но света нет, а темнота та же, что на дне. От разочарования во рту горький утренний вкус, это не сюда я стремился. Я тяжело вздыхаю, сжимаю губы и собираюсь снова нырнуть, но тут до меня доходит, что я лежу в своей кровати, под одеялом, в каморке рядом с кухней, что еще очень рано и не рассвело и что больше не надо задерживать дыхания. Я выдыхаю, и смеюсь в подушку от облегчения, и начинаю плакать, не успев понять почему. Это что-то новенькое, я не помню, когда плакал в последний раз, а сейчас долго не могу уняться и думаю: если однажды утром я не доплыву до поверхности, это будет значить, что я умер?
Но плачу я не поэтому. Я мог бы выйти, лечь в снег и лежать, пока тело не занемеет, чтобы почувствовать, каково это. Подготовиться мне ничего не стоит. Но я не смерти боюсь. Я поворачиваю голову к ночному столику и смотрю на светящиеся стрелки. Шесть утра. Мое время. Пора браться за дела. Отбрасываю одеяло и сажусь. Со спиной сегодня все в порядке, я сижу на краешке, свесив ноги на половичок, который я положил у кровати, чтобы в холодное время года не так вздрагивать, коснувшись пятками пола. Потом надо будет положить новый пол и все утеплить. Может быть, к весне, если деньги будут. Конечно, будут. Когда же я перестану тревожиться о них? Зажигаю лампу у кровати. Протягиваю руку взять висящие на стуле брюки, нащупываю их, беру и замираю. Не знаю. Похоже, я еще не готов. У меня есть дело, которое нужно сделать. Поменять несколько досок в крыльце, пока никто не провалился и не переломал себе ног, этим я собирался заняться сегодня. Я купил доски с пропиткой и три банки гвоздей, должно хватить, четыре были бы по-моему чересчур, а кроме того, надо порубить чурбаки сухой ели на удобные полешки, с этим тоже не стоит затягивать, а то зима уже, считай, на дворе. Вот такая картина. Ну и Ларс придет попозже, мы с ним хотели оттащить комель упавшей березы цепями на машине. Это как раз будет приятно, убрать его отсюда. Я гляжу в окно. Снег перестал. Видные неясные очертания идущей в гору дороги. Возможно, сегодня не такой легкий для работы день. Роняю брюки и ложусь обратно на подушку. Дело, наверно, в этом сне, он не был хорошим. Я знаю, что смогу разобраться в нем, если захочу, я это умею — реконструировать, раньше, по крайней мере, умел, но я не уверен, надо ли оно мне. Сон был эротический, должен признаться, со мной это не редкость, они снятся не только тинейджерам. В нем присутствовала мама Юна, какая она была в сорок восьмом году, и я нынешний, шестидесяти семи лет от роду, прибавивший пятьдесят полновесных лет, и отец мой, наверно, тоже был где-то неподалеку, за кулисами, в тени, такое было ощущение, и в животе все сжимается от одной только этой мысли о том сне. Лучше, наверно, не трогать этот сон, пусть падает обратно на дно и лежит там вместе с другими моими снами, до которых я не могу докоснуться. Прошло то время моей жизни, когда я мог использовать сны. Больше я ничего менять не буду, я останусь здесь. Если получится. Но план таков.
Ладно, встаю. Шесть пятнадцать. Лира тут же поднимается со своего места у печки, подходит к входной двери и ждет. Она поворачивает голову и смотрит на меня, и не знаю, заслужил ли я столько доверия, сколько в этом взгляде.
Хотя, возможно, здесь речь не о том, заслуженно или нет, оно просто — есть, это доверие, независимо от того, кто ты и что ты сделал, и оно не ложится ни в ту, ни в эту чашу весов. Вот это было бы здорово! Good dog, Лира, думаю я, very good dog. Я открываю ей дверь, выпускаю ее в прихожую и оттуда на крыльцо. Зажигаю из дома наружную лампочку, выхожу следом за Лирой, оглядываюсь. Лира прямиком сигает в снег, он лежит большими подсвеченными желтым светом сугробами везде, где их оставил Ослиен, прекрасно почистивший остальной двор большим кругом, пройдя в нескольких сантиметрах от моей машины и пару раз толкнув березовый комель скребком, потому что он, видимо, все время оказывался поперек дороги, но в конце концов определив его лежать сбоку, где он теперь и ждет дальнейшей транспортировки, очень удобно. Ослиен расчистил даже маленькую дорожку вдоль дома, по которой я обычно обхожу его, чтобы пустить струю возле опушки, если мне не хочется излишне переполнять мой мелкий уличный сортир. Интересно, это предложение впредь ставить машину туда, чтобы она не мешала разворачиваться трактору, или у него самого удобства на улице?
Оставив Лиру в одиночестве на дворе обнюхивать обновленный побелевший мир, я захожу в дом: пора его протопить. Сегодня никаких проблем с растопкой, и вот уже за черными чугунными дверцами бодро и уютно потрескивает огонь, и я не спешу зажигать верхний свет, чтобы в полумраке желто-красные всполохи в печке затянули стены и пол подрагивающей колеблющейся пленкой. От этого зрелища дыхание становится тише и реже, оно успокаивает меня, как оно наверняка тысячелетиями успокаивало всех людей: пусть себе волки воют, у огня мы в безопасности.
Я накрываю к завтраку, по-прежнему не зажигая света. Потом впускаю в дом Лиру, чтобы она погрелась у печки, прежде чем мы отправимся гулять вдвоем. Присаживаюсь к столу и смотрю в окно. Я уже погасил наружную лампу, так поверхности предметов сияют отчетливее, но пока еще слишком рано, и света нет, только над деревьями у воды какой-то намек на розовую каемку, неясные штрихи, как от слишком твердого карандаша, но все равно все очертания кажутся резче благодаря снегу, и небо отделилось от земли, это новшество для этой осени. Я неспешно завтракаю, больше не вспоминая своего сна, поев, убираю со стола, иду в прихожую и надеваю высокие сапоги и старую теплую куртку, шапку с ушами, варежки и шерстяной шарф, гревший мне шею лет двадцать кряду, он был мне связан еще в ту пору, когда я был одинокий недавно разведенный мужчина, и я не вспомню теперь ее имени, но помню ее руки из того времени, когда мы были с ней вместе, они не знали покоя, хотя сама она была во всех смыслах тихоня, и в тишине лишь изредка звякали спицы. Она была, на мой вкус, слишком неприметна, и отношения спокойно и незаметно выродились в ничто.