Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуан погладил Клару по волосам – очень красивые волосы.
– Хочешь, покажу истинную драгоценность великих ночей?
– Хочу, – сказала она, словно вдруг вспомнив. – Скорее, пока не погасла.
Хуан снял очки и аккуратно установил их на уровне груди. Клара наклонилась и увидела в стекле отражение: огромная люстра, уменьшенная до размеров золотой монеты, сверкала, словно желтыми глазами, мозаикой крошечных огней.
– Бальзаковские глаза, – сказал Хуан. – Золотая пыль, помнишь? Не знаю, кто это сказал.
– И глаза персонажа Фелисберто Эрнандеса, – сказала Клара, – кажется, он был капельдинером, тот, чьи глаза излучали свет.
– A dreadful trade[66], друг мой. Смотри, смотри, гаснет.
Глаза меркли, не закрывшись, и на месте света возникли своды зала, розовый диск, в котором зрачки, теперь уже потемневшие, казалось, смотрели вовнутрь себя, словно глаза обезумевших бодхисатв. Хуан наслаждался синхронным угасанием света и перешептываний. «Гаснут голоса, – подумал он, – и уместно сказать: смолкают огни. Однако в этом зале присутствует страх». Наверху кашляли сухо, неприятно. «А скоро начнут задыхаться от жары, уже и сейчас нехорошо. Лишь бы туман не просачивался —»
– Кто играет, че? – спросил репортер. – Хорошо бы сыграли что-нибудь Бородина.
– Какой прогресс с тех пор, как мы застукали тебя на симпатиях к Эрику Коутсу, – сказал Хуан. – А вот и он, мудрый и древний, как Гомер, и, как он, – с посохом и поводырем.
– Уникальный случай приверженности искусству, – сказал сеньор Фунес.
Слепого вели двое служащих в ливреях и париках. Музыкант сжимал в руках скрипку и продвигался по сцене коротенькими шажками, походившими на балетные па. Аккомпаниатор, плотный мужчина, шел позади, он сразу направился к роялю и принялся разбирать ноты, а музыкант остановился в определенном месте (должно быть, на полу мелом была проведена черта, чтобы служащие не ошиблись) и приветствовал публику: кланялся с серьезным видом, затем встряхивал головой, словно принюхиваясь к воздуху, довольный, что служащие, похоже, ушли и оставили его наедине с залом.
– Что за фигня, – сказал репортер, аплодируя. – Я думал, что будет пианист.
– Смотри-ка, и ты тоже? – разозлился Хуан.
– Скрипка – благородный инструмент, – сказал сеньор Фунес.
«Говорит, как Андрес в худшие свои минуты, – подумал репортер. – Сейчас скажет, что этот инструмент более других похож на человеческий голос». Из соседней ложи донесся шепот: «…цензура. Но цензурой дела не поправишь». Кто-то настойчиво продолжал хлопать; с галерки на него зашикали. Наступила глубокая тишина, скрипка поднялась к подбородку артиста, и послышались звуки – словно бились и жужжали насекомые: это скрипач, чуть наклонившись к пианисту, настраивал инструмент. «Великий деревянный сверчок, – подумал Хуан. – Твердое, непреклонное существо, ключ ко всем песням». Он поискал руку Клары, влажные ладони столкнулись, но неприятное ощущение не поднялось выше запястья.
Аккомпаниатор встал и застыл, всей своей позой взывая к тишине.
– Маэстро, – произнес он с сильным балканским акцентом, – должен будет отдыхать между частями «Крейцеровой сонаты», поскольку его хрупкое здоровье —
Наверху уже аплодировали, и конец фразы остался неуслышанным.
– Какого черта они хлопают? – сказал репортер на ухо Хуану.
– Потому что для этого рождены, – сказал Хуан. – Одни что-то делают, а другие им хлопают, и это называется музыкальной культурой.
– Не строй из себя чистопробного Зоила, – сказала Клара. – Хватит злиться на людей.
– Тихо, – приказал сеньор Фунес, явно взволнованный. И звучно высморкался, заглушив для всех сидящих рядом начало сонаты.
Клара сидела с закрытыми глазами, и Хуан хотел было мстительно заметить ей, что сама она – чистопробный Джорджоне, но музыка победила. Он собирался подумать о чем-нибудь, укрепиться в своем скором гневе на истерические бараньи аплодисменты; а вместо этого погрузился в ритмы, в звучание скрипки, немного сухое и как бы ученическое. Сквозь полуприкрытые веки худенькая фигурка слепого артиста казалась ему просто заштрихованным силуэтом, куклой с резкими движениями и белыми волосами, раздуваемыми невесть откуда взявшимся ветром. Что-то было в нем от козла отпущения, напоминало путь на Голгофу, из его рук исходили все грехи мира; бесполезно прекрасная, злокозненная песнь. И рождалась она в мире мрака, как все голоса, что имеют значение, и падала в зал ложнотемный, а на самом деле наполненный скрытыми отблесками, спрятанными лампочками запасных выходов, переливом драгоценностей, перешептыванием. Сверчок заливался, и театральный зал делал вид, что безотрывно внимает (вниманием, настоянным на праздности, на любви, на желании убежать и не видеть жизни вокруг) его языку, его смехотворно гневному диалогу с разверстым роялем, смене голосов, сшибке тем, фугам, языку, всей раздраженной разнородной материи, сплавленной воедино кузнецом из Бонна. «Слепец играет глухому, – подумал Хуан. – Пусть потом говорят об аллегориях». Аплодисменты хлынули, как песчаный ливень, и свет вспыхнул почти одновременно с последним аккордом.
– Какая чушь, – сказала Клара. – Я понимаю, он очень старый, но делать перерывы между частями – разбивать целое.
– Сейчас посадят его в угол и станут обмахивать полотенцами, – сказал репортер, глядя, как служащие в париках и ливреях уводят артиста. Аккомпаниатор остался на своем месте, но, поскольку публика продолжала хлопать, стал раскланиваться, сперва из-за рояля, а потом поднявшись на ноги и даже выступив вперед на авансцену.
– Рождается от нечестивого имени Иеговы, – сказал Хуан, глядя на рыжуху в бенуаре, красившую губы.
– Тебе скучно, – сказала Клара.
– Скучно.
– Но дома было бы так же.
– Если не хуже. Самая мерзкая форма скуки та, что застает тебя в пижаме. Тогда нет спасения. Репортер, покурим?
Они пошли по кругу, разговаривая и заодно поглядывая на женщин. Группки людей в фойе и в зеркальном салоне более чем обычно были заняты разговором; и говорили они не о концерте.
– Проверь свои наблюдения на практике, – предложил Хуан. – Я тебе помогу, например, скажу вон той сеньоре, что минуту назад упала Английская башня. А ты иди на галерку и считай, за какое время новость долетит туда.
– Перестань, дело серьезное, – говорил репортер, кося глазом на совсем молоденьких девушек. – Отсюда я должен идти в город, не знаю только куда – в Ла-Боку или в Матадерос, там народ пьющий и рот на замке не держит. Плохо только, что вчерашняя усталость не прошла, работка меня ожидает та еще…
– Почему ты не уйдешь из газеты?
– Потому что не нахожу ничего лучшего.
– Все что угодно лучше, чем газета.
– Не скажи, – ответил репортер, глядя в пол. – Иной раз пошлют на концерт, а то, глядишь, в числе немногих тебе посчастливится увидеть труп вдовы. По-твоему, имеет место паника?