Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нашарила в сумке молоток, сунула его под ремень джинсов. Открыла багажник, достала старое одеяло и строительные рукавицы. Кинула ему под ноги. Он молча поднял, скатал одеяло в рулон. Рукавицы сунул в карман куртки.
— Думал, ты шутишь… — мрачно кивнул в сторону багажника. — Про цепь.
Там, на дне багажника, среди грязных тряпок и пластиковой тары с маслом, антифризом и прочей автомобильной дрянью, лежала она — цепь. Толстая стальная цепь.
Стена была высотой метра два. По верху кто-то старательно навтыкал осколки битых бутылок. Мы пошли вдоль стены, через шагов тридцать, рядом с компостной ямой, была дверь. Глухая, железная, аккуратно выкрашенная коричневой краской.
— Замок с той стороны, — сказала я.
Америка провёл по стене рукой, будто проверяя шероховатость кирпичей на ощупь. Потом натянул рукавицы. Раскатал одеяло на траве, поднял за один конец и точным броском закинул поверх битого стекла. Быстро и цепко — в три приёма, он оказался на самом верху, точно каждый день только и делал, что перелезал через стены. Через мину ту замок щёлкнул, провернулся два раза. Дверь открылась.
Сколько раз я видела его участок на спутниковых снимках. Знала наизусть каждую тропику, каждый куст и клумбу, каждую ёлку. Сейчас меня поразила аккуратность — нет, даже не аккуратность, а педантичность. Скрупулёзность, доведённая до предела. До идеала.
Америка застыл. Чутко, по-собачьи, втянул воздух. Искоса посмотрел на меня, неодобрительно покачал головой. После молча отвернулся и незаметно перекрестился. Попахивало дымком, пряными листьями, почему-то кладбищем.
Садовые дорожки, не уныло прямые, а плавно округлые, словно вычерченные по затейливым лекалам, были выложены розовой брусчаткой цвета ягодной пастилы. Бордюрный камень, — он тоже был розовым, но чуть темнее, — обрамлял овальную клумбу с белыми хризантемами. Другая, расположенная симметрично, сочно краснела георгинами.
Дорожка вывела к гроту из дикого камня, с карликовым водопадом и прудом в лилиях. В тёмной воде скользили медные спины рыб. Мы прошли по горбатому мостику, выписанному из какой-то немецкой сказки. На кирпичных тумбах сидели каменные грифоны, размером со среднюю собаку.
Америка остановился, тронул клюв грифона пальцем. Что-то пробормотал, укоризненно покачал головой.
Справа, за беседкой, окружённой кустами сирени, виднелась черепичная крыша бассейна с башенкой и кованым флюгером в виде конного рыцаря с копьём. Слева, в подстриженной траве росли молодые берёзы, прозрачные и трогательные, такие белоствольные, такие лапочки. За уютной рощицей, в сумрачной глубине, темнел дом.
Задняя терраса. Мы поднялись по лестнице.
Листья дикого винограда, крупные и узорные, казались были вырезаны из красной глянцевой бумаги. Я потрогала лист — нет, живой, не муляж. Вся эта педантичная эстетика отдавала мертвечиной и уже начала действовать мне на нервы: словно мы тайно проникли в чужой заколдованный мир — идеальный и мёртвый. Так выглядит нарумяненный покойник, выставленный в гробу.
Виноград завладел всей террасой, он цеплялся за перила, вился по колоннам, ярко зелёными стрелками побегов хищно тянулся к карнизу второго этажа. Там была ещё одна терраса, но застеклённая. За ней находилась спальня. На втором этаже было ещё четыре спальни. Я знала план каждого этажа наизусть.
Америка, осторожно ступая, подошёл к двери и взялся за ручку. Взглянул вопросительно на меня, я кивнула. Дверь была не заперта, она бесшумно раскрылась. Он повернулся.
— А если бы закрыто было? — ехидным шёпотом спросил.
— Позвонила бы. Или постучала, — ответила, доставая молоток из-за пояса. — Заходи.
Мы вошли в дом. Очутились на кухне. Просторной и белой, с вкраплениями тускло полированного металла — краны, кнопки, ручки. Газовая плита, электропечь, холодильник и даже тостер — всё было на месте, но вот представить, что тут жарят-варят я не могла. Посередине, под люстрой с фарфоровыми плафонами, стоял овальный стол на дюжину персон под стерильно белой скатертью.
Кухня соединялась с гостиной (на архитектурном плане её патетично называли «каминный зал»). Камин, облицованный мрамором, белым и гладким, напоминал жертвенный алтарь. Туда, не сгибаясь, запросто мог войти пятиклассник. Диваны и массивные кресла, обтянутые кожей молочного цвета, сгруппировались вокруг трёхметрового параллелепипеда из отполированного дерева, кажется, дуба. В центре стояла пустая ваза. Мы ступали по ковру, мягкому и упругому, как губка. Ковёр, разумеется, тоже был белым.
Да, ещё запах. Странный и неуместный, я никак не могла понять, чем пахнет в этом доме. Чем-то клиническим, холодным — ледяным. Лёд должен так пахнуть, безупречно прозрачный, из какого-нибудь промёрзшего насквозь озера в Гренландии.
Мы подошли к лестнице на второй этаж. Она упиралась в стену с узким витражом и там расходилась направо и налево. Стёкла витража, синевато-белёсые были из того же озёрного льда. В этом доме не могли обитать живые люди, тут не было даже пыли. Каждая вещь и каждая поверхность была не просто чистой, всё вокруг было стерильным.
На второй этаж вела широкая лестница с массивными перилами на резных балясинах. Ступени тихо поскрипывали, мы прошли первый пролёт. Сверху доносился звук, слабый и странный, какой-то булькающий. То ли шипящий, то ли свистящий — примерно так поёт закипающий чайник. Америка тоже услышал, он застыл и оглянулся. Посмотрел мне в глаза, потом перевёл взгляд на молоток в моей руке. Именно в этот момент сверху раздался голос:
— Поднимайтесь. Я тут.
Дверь в спальню была распахнута настежь. Именно та, дальняя спальня, с выходом на террасу; не знаю, почему-то я всегда была уверена, что он будет именно там.
Он сидел в кресле. За ним было окно во всю стену и первым делом я увидела лишь силуэт человека, сидящего в кресле. Мы вошли. Я вошла первой, Америка следом. Остановились.
— Ну! — сказал он глухо. — Не надо бояться.
Я не двинулась, просто не могла.
Первое впечатление — это не он. И голос не его.
Тридцать лет он таился в тени, хищный и поджарый. Прятался за моей спиной, готовый выскочить в любой момент — и не было дня, не было ночи — ни одной ночи не было без стального ножика на пружинке, без подсолнечной вони. Дни и ночи спрессовались в тягучий и липкий ужас — мою жизнь. Если это можно назвать жизнью. Если за это стоит цепляться, если этим стоит дорожить.
— Ближе! — приказал он негромко. — Ну!
Я сделала шаг. Америка даже не шелохнулся. Он снова стал бледным, как тогда, на шоссе. Я успела заметить, как подрагивает его верхняя губа. Наверное, проклинает себя, что согласился.
— Ближе!
Ещё шаг. Нет, не может человек измениться настолько.
— Я ждал, — его взгляд остановился на молотке. — Знал, что придёшь.
В кресле сидел незнакомый старик. Лысый плюгавый дед в стёганом халате. Чёрном, шёлковом, с чем-то орнаментально золотистым по траурному полю — японский мотив. Застёжки в виде золотых шишек. Шишечек. Руки, непомерно большие, желтовато-лимонные с выпуклыми ногтями, лежали на подлокотнике. Жилистые, как у гимнаста руки. Сильные.