Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он знал наизусть «Евгения Онегина» и «Луку Мудищева», обожал Алексея Константиновича Толстого, Апухтина и Сашу Черного, не ходил ни на одну из войн, хотя на второй год революции ухитрился побывать предрика на Украине; не провел ни одного дня в темнице, а в совпавшей с первыми годами советской власти молодости сумел выучиться на юриста благодаря тому обстоятельству, что его родной отец, присяжный поверенный Николай Николаевич Мясоедов по прозвищу Большак защищал до революции социал-демократов и по семейной легенде был дружески связан с братьями Ульяновыми: со старшим учился в петербургском университете, а младшему обеспечил отъезд в эмиграцию после сибирской ссылки. В 1905 году со словами «с таким Государем я работать не могу» Большак порвал с «преступным царским режимом» и удалился в добровольное изгнание в Саратов, а в 1917-м отказался от приглашения Керенского занять пост министра юстиции: «Хочу досмотреть комедию из Саратова».
Всего этого хватило на то, чтоб его сын смог учиться в Иркутске, но по причудливым законам большевистского ханства оказалось недостаточно, чтоб поступить в университет в Москве или Петербурге. Порывать с семейной традицией и ехать учиться в Сибирь молодому человеку, ох, как не хотелось, и он поделился невзгодой с другом юности Левушкой Кассилем.
– Леша, если бы в царское время я мог бы поступить хоть в Иркутске, хоть в Благовещенске или во Владивостоке в университет, я бы поехал не задумываясь, – сказал не по годам мудрый Лев Абрамович, чья литературная звезда в ту пору еще только восходила.
Со стороны родившегося в 1905 году и никак не могущего до революции учиться в университете Кассиля это была гипербола, но перевертышный смысл ее казался столь очевиден, что дедушка совету младшего друга внял – ежели только весь этот дружеский сюжет не семейное мифотворчество – и отправился к Байкалу.
В иркутском университете студент Мясоедов был единственным, кто ходил на лекции в костюме и галстуке. Однажды его вызвали на собрание и стали за галстук песочить. Один выступающий, другой, третий – Алексей Николаевич сидел с отрешенным видом, точно речь шла не о нем, возмущение нарастало, но когда обвиняемому дали слово, он молча указал на портрет, висевший за его спиной. Со стены на возбужденную рабоче-крестьянскую молодежь смотрел прищурившийся Ильич, который был одет так же, как и мой находчивый близкий пращур, благодаря своему отцу связанный с вождем революции таинственными нитями судьбы.
В Иркутске дед проучился два или три года, а закончил учебу уже в Москве, куда ему помог перевестись ставший ректором МГУ Вышинский и где одним из его сокурсников был Варлам Шаламов. Однако по адвокатской линии выпускник юрфака не двинулся. Незадолго до окончания университета родитель призвал его к себе. «Алеша, – молвил он глухим голосом, – время правосудия кончилось. Законы, статьи не работают. Все идет по букве “е” – Ежели не эта статья, будет подобрана другая… Был бы человек, статья найдется». Как соотносил Большак эти перемены с собственным вкладом в падение кровавого царского режима, спросить теперь уж не у кого, но дедушка отцовскому предупреждению внял, да и вообще карьера, признание и служебные почести интересовали его в этой жизни немного, хотя с его способностями он мог бы многого достичь. Некоторое время Алексей Николаевич работал учетчиком в плановом отделе завода «Динамо», но после того как в конце 1934 года до его славной родословной стали докапываться с не самыми благими намерениями, ушел из профессии. Так рассуждал об этом один из моих дядьев, второй же, в биографии своего родителя более осведомленный, рассказывал, что работа экономиста довела деда, человека при всем своеобразии его характера очень честного, справедливого, неспособного воровать и с воровством мириться, до Канатчиковой дачи. Впрочем, если учесть, что завод «Динамо» о ту пору являл собой троцкистский центр, где открыто освистали Сталина, то дедово внезапное заболевание могло быть вызвано самыми разнообразными причинами, а его отношение к такому распространенному понятию, как вредительство, наполнено личным содержанием.
Сам он сочинил по поводу последнего сюжета любительский стих, до которых был большой охотник:
Рабинович и Буклан
Составляли вместе план
Аппаратного завода.
Аппаратный, чуть дыша,
Ждал, какое антраша
Выкинут на склоне лет,
Не наделают ли бед.
Рабинович и Буклан
Смело выполнили план,
По которому завод
Пошел задом наперед.
Еврейский сюжет вообще оказался одним из ключевых в жизни русского дворянина, чей родной отец в пятьдесят шесть лет женился вторым браком на девятнадцатилетней красавице по имени Эсфирь и, по преданию, умученный страстной и ласковой женой вскоре скончался, на склоне лет сполна вкусив высшего земного блаженства. Сын его и здесь отцовский опыт учел и на молоденьких особах женского пола, а тем более еврейского роду-племени николи не женился, но к юной мачехе относился с неизменной и почтительной нежностью, а своим сыновьям любил повторять тургеневское: бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы…
Уйдя с опасного предприятия, дед закончил учительские курсы при Моссовете и занялся преподаванием русской классической литературы сначала в обычной, а потом и в высшей школе и на рабочих факультетах. Молодежь своего преподавателя обожала, ходила за ним гурьбой и не напрасно – в советское время эти уроки дорогого стоили и могли пробудить наиболее пытливые умы; дед полюбил принимать экзамены и заслуженные подношения от студентов, ни в чем себя не стеснял, не обижал и в удовольствиях не отказывал, был не единожды женат и всякий раз счастлив, прожив жизнь отменно длинную и вкусную. Бабушка была одной из составляющих этого бесконечного мужского праздника, даром что ли дедова древняя фамилия выражала идею