Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Извини, — она смущённо улыбается, — я опять забыла… как тебя зовут».
Забыла, вот те раз. Этого не может быть. Забыла!
«Но ведь ты узнала меня, когда я звонил».
«Узнать-то узнала. Память девичья… мы вместе учились, да? Напомни, пожалуйста».
Может быть, она притворяется? Гость всё ещё держит в руках своё приношение.
«О, спасибо. У нас теперь это тоже есть…»
Он возится со штопором, из кухни перешли в комнату, весёленькие гардины во всю стену приоткрывают широкое низкое окно без подоконника, люстра с подвесками под старину, игрушки, статуэтки, альбомы и парадные корешки книг за стёклами. Мишка на диване и фотографии. Она и ещё кто-то, она посреди школьных подруг, а вот их выпуск, полузабытые лица; его, конечно, здесь нет.
«Так ты, значит…» Она спрашивает, откуда он приехал.
Видно, и в самом деле всё улетучилось из её памяти, но даже если бы она притворялась, что не помнит ничего, — какая, в сущности, разница? Словно откровение, несуществующего человека осеняет простая мысль, очевидная истина: всё, что кажется ему таким важным, здесь не имеет значения, всё, чем он жил эти годы, никому не интересно, и сам он неинтересен, потому что его не существует. Потому что двух времён быть не может. Здесь идёт своя жизнь, здесь живут своими заботами, от этих забот, новостей и сенсаций он далёк, чего доброго, даже не слышал о них; а то, что для него живо, словно случилось вчера, — для них минувший век, неправдоподобное прошлое.
«Для них». Теперь и она превратилась в одну из «них».
В том-то и дело! Они все чем-то заняты, — а он?.. Понимая, видя по выражению её глаз, по тому, как она скучливо кивает, рассеянно пригубила рюмку, рассекла лопаточкой торт, что воспоминания её нисколько не увлекают, что, по-видимому, она думает о каких-то срочных делах и ждёт, когда он поднимется, чтобы проститься, — прекрасно всё это понимая, гость не может остановиться и всё ещё повторяет упавшим голосом: а помнишь парадную лестницу, балюстраду, где мы часами стояли, глядя вниз… Помнишь то, помнишь это… Да, помню, говорит она. Нет, не помню.
«А Серёгу помнишь?»
«Какого Серёгу?»
«Он приходил к нам на факультет».
Она поджимает губы, мотает головой.
«Ну, такой… Ну, он ещё…»
Пожимает плечами.
«Вас, наверное, всех вызывали», — сказал он.
«Кто вызывал?»
«Когда это случилось».
И опять она ничего не понимает, ничего не помнит, словно вчера родилась на свет: «Что ты имеешь в виду?» Разговор глухонемых. Свидание напоминает телепрограмму с выключенным звуком.
И, словно под крутящимися стрелками часов, она неудержимо стареет: видны морщинки вокруг глаз, пергаментные веки, дрябловатая шея. Неуловимо и неуклонно её лицо тяжелеет, становится жёстче, день опять заволокся тучами, обещали дождь, говорит она, и зажигает люстру, но искусственный свет ещё безжалостней подчёркивает её годы. Но память, о, память ревнива и неподатлива. Память не терпит исправлений, дёржится за своё и отталкивает новые впечатления. Пройдёт немного времени, может быть, несколько часов, и этот новый образ поблёкнет. Останется, вступит снова в свои права та, какой она была на самом деле, какой была когда-то на фотографии, которую эти крысы нашли при обыске. И уже не припомнишь, о чём, собственно, шёл ненужный, прерывающийся разговор. Бесполезно было встречаться.
Я знаю, что ты предала меня. Не хочется ворошить прошлое, я тебя понимаю. Поверь, я на тебя не сержусь: любая поступила бы так на твоём месте. Тебе грозили, ты испугалась, а кто не пугался тогда до обморока, до патриотического восторга? Ты подписала то, что велели, но не подумай, что я пришёл об этом напомнить, дорогая, это не имеет значения. И я не сержусь на тебя за то, что ты сделала вид, будто всё позабыла, даже моё имя… а может, забыла на самом деле? Да, конечно, ты всё забыла. У тебя своя жизнь. Я увидел тебя и подумал, не чудо ли — всё вернулось. Но у тебя своя жизнь, и двух времён не бывает. Ты сидела напротив меня, резала торт, подносила к губам вино и думала, когда же он, наконец, уберётся. У тебя пергаментные веки, морщины и складки у рта, но они разгладились, не правда ли, когда я ушёл. Какое прошлое ты хотела прогнать? Окончила университет, тебя взяли в научный институт, более или менее престижный, более или менее бездельный. Муж, которого выбрала в толпе поклонников, их ведь в самом деле было немало, — пожили, разочаровались — развелись. Чего доброго, и во мне бы разочаровалась, если бы ничего не случилось, если бы каким-то образом ты согласилась выйти за меня. Но ничего и не случилось, не было ничего, забвение — условие молодости, а ты хочешь быть молодой; забыть прошлое, чтобы сохранить красоту бёдер, волнующую походку, этот всё ещё прелестный, полнеющий стан.
V
Иностранец шагает по набережной, сворачивает в переулок, он решил совершить это паломничество, как некогда отправлялись к святым на поклон, накануне опасного предприятия.
В вестибюле, напротив лотка с альбомами и открытками, он протягивает в окошечко деньги, один билет, будьте добры.
«Вы — турист?»
Он величественно кивнул.
«По-русски понимаете?»
«Думаю, что да», — сказал он.
Кассирша показывает на объявление: входной билет столько-то, для зарубежных гостей… ого, это уже что-то новое. Род пошлины на искусство. Иностранец усмехнулся недоброй усмешкой.
«Будьте добры, один билет».
«Вы по-русски понимаете?»
«Это не по-русски».
«А по каковски?» — спросила она саркастически.
«Гражданин, — сказал кто-то за спиной, — или платите, или отойдите».
Подошёл милиционер.
«Вот, требуют билет, а платить не желают».
Иностранец сказал:
«Во-первых, я не требую, а прошу. Во-вторых — почему же это я не желаю».
«Попрошу документы».
Турист шмыгнул носом:
«Я великолуцкий».
«Чего?»
«Из Великих Лук… город такой».
«Знаем, что город. Документы ваши попрошу предъявить».
«Документы?» — спросил турист. Этого ещё не хватало.
Человек в погонах ждал. Турист копался в боковом кармане. Заплатить кесарю кесарево — или вон отсюда; но какой-то бес вселился в него. «Знаете что…» — проговорил он. Сзади напомнили: «Гражданин! Или платите, или…» «О, непременно», — сказал турист. Они отошли в сторонку.
«Знаете что, — сказал приезжий, вынул свою атлантическую книжечку и вложил в неё кое-что. — Я вот тут подумал. Чем этой хрычовке платить, лучше уж подарю вам…»
Милиционер конвоирует гостя до входа.
«Это наш человек».
И он вступил в зал. Кое-что изменилось. Вернее, ничего не изменилось. Поблескивают рамы, и белый пасмурный день отсвечивает в стёклах, за которыми стоят беспощадные пронзительные глаза. Смолистые кудри Димитрия Солунского, крутолобый Николай Мирликийский, узкая, похожая на подростка Параскева Пятница, братья-мученики со скорбными лицами, бок о бок на неподвижно гарцующих тонкошеих конях, дальше, дальше… Наконец, он увидел издали трёх юношей. Ни на что больше он смотреть не хотел.