Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Алых парусах» на Большой Бронной мы купили четыре бутылки «Жигулевского», через Богословский вышли на Тверской бульвар и сели на скамейку. Отец достал из нагрудного кармана зажигалку и открыл бутылки с пивом. Оно было теплым и от тряски сразу полилось из горла, но я успела губами подцепить убегающую пену.
Был теплый прозрачный вечер. Мы молча пили пиво и курили. Нам не о чем было говорить. Он гордился тем, что я поступила на бюджет в Литературный институт имени Горького, и часто повторял это просто так, без контекста и смысла. Хорошо, что у тебя будет высшее образование, у меня даже техникума не было. Чтобы ехать, тебе нужны права, а образование не нужно. Вот мать твоя кончила среднеспециальное, чтобы на заводе работать. Возможно, продолжал он, ты станешь большим человеком. Большим русским писателем, как Горький или Толстой. Мне было не по себе от этих разговоров. Чтобы быть писателем, продолжал отец, нужна особенная, писательская мудрость, писатель должен уметь любить и жалеть любого человека. Но для начала, обратилась я к отцу, нужно, чтобы писатель понимал, кто он сам. Может, и так, ответил отец, но главное – жалость и любовь к другим. Я слушала его и не понимала, почему он с такой легкостью может поверить в то, что из меня получится писатель. Ведь я сама не очень в это верила. Мне казалось, что в жизни нужно уметь продержаться хотя бы до завтра. А чтобы быть писателем, думала я, нужно знать многое наперед и быть уверенной в своей уместности в этом мире. Уместности своей я не чувствовала. Я чувствовала, что в Москве мы – и я, и отец – чужие, никому не нужные люди. Даже для себя и друг друга мы были лишними.
Я посмотрела на него: он сидел облокотившись на широко расставленные ноги, в одной руке держал бутылку пива, а в другой – сигарету. За день в Москве его выглаженная рубашка поникла, а туфли покрылись пылью. Вечер шел, это был такой вечер, который долго пухнет от закатного солнца и в один миг сдается темноте. Мир вокруг голубел, и на бульваре зажглись теплые фонари. Сейчас допью, покурю и поеду, сказал отец. Он сказал, что на метро доедет до «Каширской», а там поймает тачку и поедет на МКАД, будет спать в Братане, утром у него погрузка. Я смотрела на него и не заметила, как нас, сидящих на середине скамейки, обступили девушки: две из них сели с моей стороны, а остальные окружили скамейку так, что мы с отцом оказались в центре их разговора. Они держали в руках банки с пивом и коктейлями, разговаривая между собой так, как будто нас с отцом не было. Девушки громко смеялись и в шутку переругивались. Отец поднял на них глаза и стал рассматривать.
Я еще издалека заприметила их. Это была компания лесбиянок. Я узнала их по рваным стрижкам и спущенным на бедра джинсам на широких ремнях. Выдавало их и то, что они вели себя как дворовые мальчишки: грубили друг другу, а одна из них после очередного глотка пива резким движением вытерла рот рукавом мастерки. Отец смотрел на них с любопытством. Его совсем не смущало то, что они шумели рядом с нами. Меня, наоборот, раздражал их громкий хохот и наглость, с которой они заняли все пространство. Я обратилась к ним и сказала, что они своим приходом помешали нашему разговору. Девушки обернулись на мой голос, и их лица выражали удивление. Они извинились, сказали, что не заметили нас, и тут же пересели на соседнюю скамейку.
Отец посмотрел им вслед и с удивлением отметил, что они очень странные девчонки, потому что похожи на мужиков. Я ответила ему, что они лесбиянки. На «Пушкинской» часто собираются лесбиянки, сказала я. Отец смотрел на них с интересом. Я видела, что его интерес не связан со злостью или страхом. Конечно, культура, к которой он принадлежал, была гомофобной, но на гомосексуальных женщин эта ненависть не распространялась. Отец уважал и с глубоким почтением относился к женщинам, делавшим мужскую работу, и тем, кто спокойно и без смущения пользуется атрибутами маскулинности.
Когда моя подруга Настя встретила нас на «Домодедовской» на своем маленьком серебристом Opel, он тут же прыгнул на переднее сиденье и, забыв обо всем, начал обсуждать преимущества модели ее автомобиля, частоту техосмотра и цену годового обслуживания. Ему было приятно говорить с ней о важных делах, касавшихся ее машины. Было ему приятно и то, что красивая женщина катала его на своей дорогой машине по Москве. Он наслаждался ее кокетством и иногда оборачивался ко мне, чтобы в шутку спросить, почему все мои подруги лысые. Чистое совпадение, говорила я. Лиза всегда ходила лысая, а Настя побрилась недавно, из эзотерических соображений.
Насте шла эта прическа. Теперь можно было рассмотреть ее лицо: от левой брови к линии роста волос тянулась аккуратная вена, серые глаза сияли. Она была красавицей. Ее витальность и бесстрашие одновременно пугали и очаровывали меня. Весной она купила бирюзовый ретроскутер и мы, напившись водки, ездили на нем по ночам. Летом она принципиально не носила нижнее белье, и, когда на большой скорости ветер поднимал широкие воланы ее юбки, Настя от души смеялась: то ли оттого, что прохладный воздух ласкал ее промежность, то ли от мысли о том, что ее вульву может видеть каждый желающий. Однажды, напившись текилы, она пыталась переспать со мной. Но мне не нравилась эта идея. Я была трезвой, и ее пьяный напор расстраивал меня, я не хотела темных последствий этого секса. Настя снимала комнату между Чистыми прудами и «Сухаревской», я часто оставалась у нее на ночь, и мы спали вместе. У нее было тугое коричневое тело, мне нравилось на нее смотреть и чувствовать ее запах.
Перед сном она рассказывала о своих мужчинах и показывала мне репродукции полотен эпохи Возрождения. Она говорила со мной так, как молодая мать говорит со взрослой дочерью. От этого мое смятение набухало, внутри меня что-то скручивалось и, напрягшись, выдавало все тепло, что у меня было. Я посвящала ей всю себя, oна могла забрать у меня что угодно. Она говорила, что ей снилось, что я ее дочь, и гладила меня по голове. Говорила, что я красивая, но я ей не верила. Мне казалось, что она видит мир красивым, потому что сама придумала себе эту красоту. Я видела мир тяжелым и серым. Меня пугало