Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя смотрел на Уткэт. Раскрасневшееся лицо девушки, будто из седых веков всплывшее вместе с легендой, озарялось отблесками огня. Легенда кончилась. Не проходило лишь ощущение сказки, доброй, мудрой.
— С тех пор первые цветы тундры, первого олешка, любую удачу — посвящают коряки новорожденным. Наши дети всегда живут радостью для всех. И лишь тот дом, то село считается счастливым, какое по утрам будит детский смех, — сказала Уткэт.
— Хорошая легенда. Чистая. Такую бесконечно можно слушать. Под нее расти и жить легко. И ничего не страшно. Прости меня, Уткэт. Я этого не знал. Ты мне побольше рассказывай о своем народе. Взамен тебе мне нечего предложить. Я ничего не знаю. Я иначе жил и рос. И никто мне, верно, не радовался. Ты не обессудь. Я — как коряк без радости. Без дара. Да и нужен ли он мне теперь? Сам не знаю.
Пурга продолжала занудливо скрестись в окно, в дверь, в стены, как одуревший от холода, замерзающий человек, ослепший от горя тычется во все углы найденного дома и никак не может достучаться, дозваться хозяев.
Но и пурга не вечна.
Прошла одна, а за нею и другие. Поселенец уже привык к селу. К людям. К обычаям.
И вот однажды Уткэт пришла в последний раз. Она выходила замуж за охотника и уезжала с ним учиться в Петропавловск. Они посидели немного у печки как раньше. Вздохнув, сказала:
— Последний год ты у нас живешь. Полюбили мы тебя. А вот ты никого не смог. После себя памяти не оставил. Плохо это.
— Не повезло с этим, Уткэт. Не повезло. Но теперь о чем говорить? Времени нет. Последний год. Последнюю путину проживу н уеду. Не надо памяти. Я не стою ее.
В этот год приехали в Анапку сезонные рабочие. Их было пятнадцать мужчин и женщина с сыном. Еще небольшим. Поварихой они ее взяли. Она была одиночка. Без мужа, без родственников. А потому решила, как и все, подзаработать немного за лето. И приехала на путину с сыном. Не с кем было оставить мальчишку.
И поставили всех рабочих на прибрежный лов, организовали вторую рыболовецкую бригаду. Выделили им дом под жилье. Отвели участки лова и, занятые делом, мало заботились о приезжих. Мало ими интересовались. Они работали с утра до ночи. Тоже ведь не гулять сюда приехали. Интересовался ими только Медуза, да и то не ими, а поварихой. Крупной бабой с простым именем — Мария.
Ох и сдобная она, как буханка свежего хлеба, выпеченная из хорошего теста. Белолицая, подвижная, улыбчивая, она целыми днями крутилась около кастрюль, у корыта, с тряпками, веником. Порою не успевала приглядеть за сыном, — шустрым, конопатым мальчишкой, которого не всегда успевала покормить, А он знакомился с селом, с людьми, по-своему — по-детски неумело. Подходил и к Косте. Колупаясь в носу, молчал. Потом в разговор вступил. После и вовсе зачастил. Относил матери то флакончик духов, поверив по-детски, что его мать — красивая. И не зная истинной причины таких подарков, радовался, что не только он, а кто-то еще полюбил его мать. И пряча за пазуху лупастую косынку, предназначенную ей, веселым козленком скакал к матери на одной ноге.
Мария, ни от кого никогда не получавшая подарков, не могла от них отказаться. Хотя и понимала, чего хочет от нее Чумаев. И однажды, улучив минуту, он пришел к ней. Обнял за круглые плечи-булки. Она не оттолкнула. Но и не обрадовалась. Устало присела на скамью.
— Костя, не могу я. Одна ошибка была. Но она и в отраду. Сын есть. Но без отца. Теперь не для себя, для него живу. Не хочу себе — ему бы вот жизнь облегчить. Чтоб не мучился. Свяжусь с тобой — мальчишке еще одно горе. Мало ли ему о себе слышать приходится, что он нагулянный, так и обо мне узнает еще. Не надо. Не меня, его пощади.
И отступил Медуза. Во второй раз отступил. Не стал брать силой против желания. Досадливо крякнув, ушел, И никогда больше не приходил к Марии, не приставал к ней.
А мальчишка, переставший получать от него подарки для матери, сам собирал цветы в тундре и относил их матери, говоря, что это ей передал дядя Костя.
Зачем он это делал? И сам не знал: может жалел усталую, сбившуюся с ног к концу дня мать свою, хотел обрадовать ее не только своею, но и заботой, вниманием чужого человека. Ведь рыбаков любили и ждали дома. А вот его мать… Пусть хоть так.
Мальчишку мужчины не замечали. Не видели его. Лишь иногда, когда, разыгравшись, он заразительно смеялся — его обрывали. Заставляли играть потише. И он, понурившись, обидчиво уходил на улицу.
Никто не баловал его. Не занимался с ним. Никому до него не было дела. Рыбаки говорили о своих детях. Им покупали обновы, конфеты и отсылали в посылках. Им, а не ему, берегли красивые ракушки. Им писали письма. И получая ответы, читали вслух, восторгаясь умом детей, оставшихся дома. Они жили ими. А он… Слушал. Долго. Молча. Внимательно. И жгуче завидовал тем. Знал, что у них есть отцы и они любимы. Они, а не он.
Мальчишка выходил из дома. Тихо прикрывал за собою дверь, чтоб не услышать окрика и оставить уход незамеченным. Чтоб не догадались рыбаки, почему он ушел. Им незачем было знать об этом.
А он убегал далеко за село. Где никто не мог увидеть его или услышать. И упав на кочку, обхватывал ее руками и долго тихо плакал. Плакал от своего, понятного ему одному горя. Плакал, как взрослый, как мужчина, понимающий, что изменить ничего он не н силах.
Пролежав так до темноты, он бежал обратно, не желая чтоб мать Беспокоилась о нем. Знал, что ей не легче. А труднее. Он не хотел огорчать ее еще сильнее и берег, как умел. Он никогда не жаловался, оставаясь голодным. Мужчины, забывая о нем, съедали все. И мальчишка, понимая мать, ел хлеб, посоленный крупной солью, запивая по водой. И успокаивал мать, что поел с дядей Костей, которого он, если честно говорить, уже неделю в глаза не видел.
Но вот однажды, когда проливные дожди насквозь промочили тундру и в ней не осталось и сухого клочка земли, побежал мальчишка к морю. Долго брел берегом. И усталый сел на бревно, выброшенное приливом.
Море было такое серое, грязное, что если на него долго смотреть. начинало тошнить.
А мне мама костюм купит, — говорил Митька морю.
Шипищ, — недовольно ворчало оно.
— А е ще коньки — дутыши.
— Шш-иш.
Мальчишка высовывал язык и дразнил море:
— И не шшш, а и пальто купит. И конфет. Целый килограмм.
— ш-ш-ш.
— Не шшш. Вот вырасту, никому не дам обижать мамку, — сказал Митька.
Вдруг кто-то неожиданно погладил его по голове. Мальчишка посмотрел и вобрал голову в плечи. Боялся пошевелиться и увидеть за окном морское чудище. О котором он так много читал в сказках.
Он думал, что так далеко никто не может прийти и он здесь один на один с морем.
Но вдруг это чудище проглотить его хочет? А он сидит и не убегает. Надо хоть оглянуться. И — не осмелился.
За спиною Митьки стоял Чумаев. Он возвращался последним с участка лова. Надо было раскинуть сети, чтоб просохли к утру, не гнили. Вот и задержался. Шел не торопясь. А тут Митька. С морем ругается. Да как!