Шрифт:
Интервал:
Закладка:
План, составленный отцом и Исааком из Толедо, был великолепен своей простотой.
В нем соединились практика талмудического экзорцизма с театральными эффектами, которой превосходно владел первый, и искусство commedia, все тонкости и уловки которой так хорошо знал второй.
Акт экзорцизма был назначен на конец марта в Харькове, когда эпидемия уже пошла на убыль. Я счел за благо передать здесь выдержки из хроники Гарбатова «Царицын временник»:
«Все обыватели получили приказ сидеть по домам, чтобы избежать губительного поветрия. Оно могло нахлынуть, когда чума будет выкурена из своей грязной берлоги жидовской музыкой, которую она совершенно не выносила. Рыночная площадь была четыреста аршин в длину и в ширину; каждый четверг ее заполняли бродячие торговцы, крестьяне, пастухи со своим скотом. Я приник к окну своей комнаты, выходившей прямо на площадь. Было три часа пополудни, день клонился к закату, когда мы услышали первые отдаленные звуки еврейских скрипок. Жиды собирались из близлежащих местечек. Их было не менее двух сотен; окружив город, они со всех сторон сходились к центру, играя на своих инструментах. Не могу описать эту музыку, ничего подобного я до сих пор не слышал. Я знал, что жиды очень музыкальны, что они ловко управляются со своими скрипками, но я был воспитан на клавесине и благородных звуках духовного пения и никогда не интересовался вульгарными трактирными мелодиями. Могу, однако, засвидетельствовать, что музыка была вместе веселая и грустная, быстрая, танцевальная и в то же время говорящая о чем-то бескрайнем, нескончаемом, может быть, о заслуженной судьбе этого проклятого племени. Скрипки слышались все ближе, площадь оставалась безлюдной, спускались сумерки. Вдруг моя жена Василиса, дочери Надя и Машенька с ужасом увидели с краю площади, между домами слесаря Духина и мясника Благиматова, самое отвратительное из всех когда-либо виденных мною существ. Судя по голове и телу, это было человекоподобное чудовище, но столь отвратительное, отмеченное всеми проклятиями ада, что каждый из нас сразу его узнал. „Чума!“— закричала малышка Наденька. Лицо ужасного видения скрывала черная повязка, но сквозь прорези виднелась красная гниющая плоть, а череп открывался во всей своей костяной наготе. Тело также было обернуто черными тряпками — без этой оболочки оно не смогло бы удержать свои гниющие потроха; ужасные выделения там и тут просачивались сквозь ткань. На месте рук, утративших плоть, выступали острые костяшки. Жуткое создание сделало несколько шагов по снегу, потом обернулось, видимо, в поисках пути к отступлению, ведь яростная, почти торжествующая мелодия еврейских скрипок теснила его со всех сторон и быстро, неумолимо приближалась. Эта музыка причиняла чуме жестокие страдания. Гадина скорчилась, выпростав руки, пытаясь защититься от выпадов мелодии, закружилась в медленном танце агонии и боли; нет никакого сомнения в том, что невидимый источник этого страдания заключался в еврейских скрипках и в их невыносимом для падали звучании. Ей удалось сделать еще несколько шагов, не переставая корчиться под волнами испепеляющей музыки. Тогда со всех сторон стали выходить на площадь музыканты; они появлялись между домами в своих вечных черных лапсердаках и шляпах, молодые и старые, и каждый со своей скрипкой. Все плотнее сжимали они кольцо вокруг чумы — ибо у меня не оставалось ни малейшего сомнения в том, что перед нами было именно это воплощение смерти. Музыка звучала яростно и гневно; евреи, сомкнув круг, остановились; чудище рухнуло на снег, вскинув к небу культю, словно умоляя о пощаде, скорчилось, распластавшись на земле, и наконец замерло. Но еврейские скрипачи, опасаясь, что падаль может оказаться живучей, продолжали извлекать из своих инструментов очистительные аккорды, при звучании которых источник зла не смог бы возродиться. Продолжая наигрывать, некоторые музыканты, и не только молодые, стали поначалу раскачиваться, а потом пустились в пляс, и я узнал ритмы и коленца, которыми в наших местечках выражают радость, рожденную из близости к их богу, члены странной секты, называющие себя hassidy. Гноящаяся гадина, втоптанная в снег, больше не двигалась. Но музыканты продолжали со всей горячностью своей веры и скрипок громить это вместилище зла. Теперь они ополчились не только против чумы, но и против всех бесчисленных болезней и моровых язв. Дрожь охватила нас. И вот, когда ночь уже укрыла от наших глаз эту сцену, которая показалась мне, я это помню ясно, предвещающей конец эпидемии и даже началом грядущего небывалого здоровья, мы увидели среди танцующих евреев итальянца, доктора Дзага, в сопровождении своего юного сына.
С факелами в руках приблизились они твердым шагом, без всякого страха к источнику заразы, и они подожгли его; а скрипки зашлись таким весельем, такой радостью, что мои дочери принялись хлопать в ладоши. В одно мгновение мерзкая тварь сгорела, оставив на снегу лишь кучку пепла — утром ее растоптали копыта лошадей. Чума не вернулась в Харьков, она покинула пределы России, и хоть это не изменило моего отношения к евреям, должен признать, что они тоже на что-то годны, при условии, что ограничат свою деятельность игрой на скрипке».
Синьор Уголини, создавший это чудо, — я сказал бы даже, что это был главный труд его жизни, так и не воплощенный на сцене, — заработал на этом деле насморк. Под покровом наступающей ночи он выскользнул, как и было задумано, из зловещего пугала и добрался по тоннелю, вырытому в снегу, до ожидавшего его укрытия, в то время как отец и я подожгли чучело, изготовленное нами с таким тщанием. Мне было жаль уничтожать его, мне кажется, оно заняло бы достойное место среди других принадлежностей нашего ремесла, которыми я любовался на чердаке.
Еврейские скрипки победили чудовище, и нужно было искать другие обвинения против племени Авраамова, что было не трудно сделать. Харьковское дело имело неожиданные последствия: всякий раз, как в местечке появлялась тяжелая хворь, приводили скрипача, вплоть до того дня, когда раввин запретил эту практику, поскольку, если больной все же умирал, семья обращала свой гнев на музыканта.
Из этого эпизода я создал для моего высокопоставленного друга маркиза де Куэваса либретто балета, который не удалось поставить на сцене из-за преждевременной кончины мецената.
То, что отцовские друзья называли «безумствами» Терезины, приняло такой размах, что вскоре последовала неодобрительная реакция двора императрицы. Однако эти причуды никогда не заходили слишком далеко, и я не разделяю мнения г-на де Куланжа, обвинявшего Терезину в тайном умерщвлении некоторых высокопоставленных особ. Она не получила должного образования и того, что теперь называют «идеологической подготовкой», которые могли бы подвигнуть ее на осуществление подобного «террористического» или «анархистского» плана — в ту пору и слов-то таких еще не существовало. Я отнюдь не отрицаю того, что она обладала в полной мере некоторыми инстинктами, свойственными бунтарям, не признающим ни иерархии, ни чинов, ни титулов, я знаю об этом, не скрываю, и уверен, что таким образом я отдаю должное ее памяти. Но этот бунтарский дух исключал расчет и предварительное обдумывание, и если верно то, что мятежная натура Терезины предвещала весну мира, которую ждут и по сю пору, совершенно очевидно также, что речи быть не может о дьявольски хитром заговоре в той драме, причиной которой она невольно стала. И в самом деле, могла ли она рассчитывать на пособничество климата или получать от мороза и снега политическую информацию?