Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы сдали комнату? – медленно спросил Барнз. – Боже мой, Мэри, вы с ума сошли! Зачем? Вам что, так нужны деньги?
– Нет, деньги мне не нужны. – Маша пожала плечами. Разговор ей не нравился все больше и больше. – Просто так сложились обстоятельства, и хочу заметить, Гордон, что это совершенно точно не ваше дело.
– Боже мой, что же я наделал, – прошептал Барнз. Сейчас он выглядел совсем больным. – Вы говорите, что так сложились обстоятельства. Боже мой, я все испортил!
Маша смотрела недоумевающе, поэтому он спохватился, потер лоб, улыбнулся через силу.
– Простите меня, Мэри, я сам не знаю, что я несу. В вашем присутствии я становлюсь глупее, чем есть на самом деле. Конечно, это не мое дело, и вы вправе распоряжаться своей квартирой так, как считаете нужным. Я с удовольствием познакомлюсь с вашим квартирантом. Поэтому давайте считать, что насчет обеда и последующего чая на вашей территории мы договорились.
– Конечно. – Маша улыбнулась, немного виновато. – Гордон, если вы не против, мне нужно сделать некоторые дела, а потом вернуться на завод. Извините.
– Нет, это вы меня извините. Как же хорошо, что я к вам заехал, – бодро сказал он и помахал Маше рукой. – Нет, Мэри, не надо меня провожать, я найду дорогу.
Он подхватил с соседнего стула свой пуховик и ушел, насвистывая какую-то незнакомую Маше мелодию.
– А он ничего, красивый. – Из-за перегородки выступила Лавра, посмотрела на Машино покрасневшее от смущения лицо и рассмеялась. – Пойдем-ка ко мне в кабинет, девочка. Расскажешь мне о проделанной работе, об этом английском красавчике, ну и о квартиранте заодно. Что ты на меня так смотришь? Я в состоянии понять по-английски слово «квартирант». И я совершенно точно знаю, что еще вчера днем никого подобного в твоей жизни не было. Пошли, пошли. Я же за тебя волнуюсь, девочка моя.
Он привык к тому, что в родном доме теперь жил как квартирант. В конце концов, ко всему привыкаешь. Даже к тому, с чем невозможно смириться. Про то, что он чувствует себя квартирантом, никто не догадывался, даже жена, обычно чуткая ко всему, что с ним происходило, Лиза. Но сам Александр Листопад четко знал, что жизнь его разделилась на ДО и ПОСЛЕ, и линия раздела проходила по карте Великобритании, а точнее, по одной из лондонских улиц в боро Луишем.
Он в мельчайших подробностях помнил, как в ТОТ день Мэри, провожая его к дверям, дала ему плащ Ройла. То ли от болезни, то ли от захватившего его урагана чувств Александр был весь в поту, и она волновалась, что он снова простудится и разболеется окончательно.
Он уносил на своих плечах не только плащ Ройла Шакли, но и бремя невыносимой вины перед самим Ройлом, которого он только что вероломно обманул. Как тать в ночи воспользовался оказанным ему гостеприимством и похитил честь женщины, принадлежавшей Шакли так же, как и плащ – свободный, чуть великоватый Александру, добротный плащ из английской шерсти.
Мэри протянула плащ. Она говорила какие-то необязательные, пустые, ничего не значащие слова, а он молчал. И в ее лихорадочном потоке слов, и в его молчании оба прятали смятение и глубокую тоску. Уже тогда он не то чтобы знал, а остро чувствовал, что никогда не сможет забыть эту случайную, украденную им женщину. Уже тогда она понимала, что обречена думать о нем всю оставшуюся жизнь.
Он, не глядя, просунул руки в рукава плаща, шагнул за порог, тоже как слепой, и услышал, как за спиной захлопнулась дверь. Звук закрывающейся двери был тихий, мягкий, аккуратный, но для него прозвучал оглушающе, как выстрел.
В Британии Александр Листопад и его коллеги провели еще десять дней. Поездка подходила к концу, когда он вдруг понял, что так и не купил никаких подарков семье. Он вообще не очень помнил, как провел эти десять дней. Что делал, куда ходил, что говорил. Ему все было все равно, что есть и что делать. Перед глазами стояла лишь Мэри Шакли, ее лицо, ее улыбка, ее глаза, распахнутые ему навстречу. Она не закрывала их в тот единственный раз, когда они занимались любовью.
Накануне отъезда он все-таки заставил себя пойти по магазинам. Купил жемчужные бусы для Лизы, куклу Тамаре, какое-то летнее детское платьице из тонкого батиста, нежно-голубое, с вышитыми по подолу яркими рыбками, весело снующими между водорослями и камушками, раскиданными по морскому дну. В Советском Союзе не продавали таких детских платьев, и Листопад отстраненно подумал о том, что его дочка будет самая красивая, когда наденет его и пойдет по летней улице, держась за папину руку. Мысли о дочери были какими-то чужими, полустертыми, неважными, промелькнувшими и исчезнувшими под натиском неизбывного горя, разраставшегося внутри его.
Он забрал завернутые подарки, сунул в портфель, вышел из магазина и пошел, куда глядят глаза, прощаясь с Лондоном и своими несбыточными мечтами. Ноги сами собой привели его к дому Шакли.
– Надо вернуть плащ, – сам себе объяснял причину своего визита Александр. – Я только отдам плащ и уйду.
Он знал, что подспудно думал об этом с самого утра, когда только надевал чужой, не по размеру большой плащ поверх своего черного костюма, того самого, что вызвал веселый хохот принимающей стороны и стоил бутылки коньяка сотруднику советского посольства.
За минувшие десять дней у него десять раз была возможность отдать плащ Ройлу, но он не сделал этого, дождавшись наступившего сегодня. Он шел к этому дому, зная, что Ройла наверняка нет дома, поскольку в этот час он точно на работе.
Александр Листопад понимал, что поступает некрасиво по отношению к старине Ройлу. И по отношению к Лизе, верной любящей Лизе, которая терпеливо ждала его возвращения из бесконечных командировок, и сейчас ждала тоже. Он поступал некрасиво по отношению к Тамаре и никогда не виденной им девочке по имени Вики, дочери Мэри. И он ни в коем случае не должен был сегодня приходить к этому дому. Александр решительно пересек каменную мостовую и позвонил в дверь.
Второй ураган, в который они попали, был еще сильнее, еще яростнее, еще неугомоннее первого. Сначала Александр вынырнул из накрывшего его безумия и обнаружил, что они лежат на полу маленькой прихожей. Во второй раз пришел в себя на причудливом диване в гостиной, а в третий – на кухонном столе, где, кажется, его собирались поить английским чаем. Впрочем, за последнее он не мог ручаться точно.
Мэри была как прохладная вода в ручье в жаркий день: легкая, текучая, неспешно журчащая, прозрачная. Он приникал к ней губами, пытаясь выпить всю, до капли, до донца, но никак не мог укротить свою дикую нечеловеческую жажду. Она откликалась на каждое движение его губ, рук, вливалась в его раскрытый в немом крике рот, струилась по его венам, смешиваясь с кровью, заменяя ее собой. Здесь и сейчас они были одним целым, неумолимо знающим о том, что вскоре им суждено распасться, расстаться, разбиться, не имея возможности когда-либо снова встретиться и собраться воедино.
Их чувства были обострены отчаянием. Обожженная душа пылала так сильно, что даже легчайшие прикосновения приносили нестерпимую физическую боль. Но они снова и снова приникали друг к другу, словно пытаясь продлить эту боль. Оба знали – ее надо испытать здесь и сейчас, чтобы запомнить надолго. Потом ничего больше не будет, кроме нестерпимой душевной муки, по сравнению с которой нынешняя боль покажется детским леденцом на палочке, сладким, оставляющим долгий привкус на языке.