Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От души, с удовольствием молятся уголовники на передней, почетной скамье. Трое сыновей Рувы Гутмахера, длинные жилистые парни с мрачными физиономиями, в выглаженных костюмах и мягких резиновых туфлях, читают молитву по маленьким сидурам[84]. Их отец, который на голову ниже их, но вдвое шире в плечах, читает молитву по большому махзору[85], где текст сверху напечатан на святом языке, а снизу — в переводе на идиш. Невысокий крепкий Ойзерл стоит сбоку от Рувы и читает по его молитвеннику. Даже тот пиют[86], который все молящиеся поспешно бормочут про себя или совсем пропускают, Рува Гутмахер произносит громко, с пылом и даже каким-то прищелкиванием, словно выдирая рукой пробку из бутылки водки. Но он произносит этот пиют с таким количеством ошибок, что каждый еврей, учившийся в детстве в хедере, должен схватиться за голову и заткнуть уши. Даже рыночный торговец и драчун Ойзерл Бас разбирается в этих черных точечках лучше «раввина Рувы» и толкает старшего товарища локтем, чтобы он не калечил так сильно святой язык. Рува уверен, что Ойзерл хочет рассказать ему анекдот, поэтому он ворчит: «Отвяжись! Дай сказать еврейское слово!» и продолжает молиться с уханьем и хрипом, словно рубит суковатые поленья.
Пюпитр Рува Гутмахер выбрал для себя крепкий и широкий, чтобы можно было опираться на него всем своим тяжелым телом. Под талесом у него китл с поясом, как на ведущем молитву у бимы, а плакать он умеет даже лучше его. Читая «Видуй»[87], он льет слезы и бьет себя в грудь кулаком, как молотком. Когда молитва доходит до того места, где все падают на колени, Рува вытягивается на полу во весь рост. Ойзерл Бас послушно делает, как он. Но трое валютчиков не хотят мять свои костюмы и остаются стоять столбом. Отец поднимается с красной от злости физиономией и рычит на них: «Байстрюки! Почему вы не падаете на колени? Хоть помогите встать кантору, он ведь за вас трудится». Длинные парни становятся по обеим сторонам бимы, и когда реб Тевеле Агрес, опустивший лицо к полу, уже достаточно накричался, подхватывают его и поднимают на ноги.
Во время молитвы о десятерых мучениках за веру, когда на усилившийся плач ведущего молитву откликаются еще более громкие рыдания с женского балкона, Рува Гутмахер выволакивает из заднего кармана большой носовой платок, чтобы вытереть слезы, и вдруг столбенеет. Напротив стоит помешанный венгерский раввин и смотрит на него, как посланец с того света, пришедший сказать: сколько бы он, Рува, ни молился и ни причитал, наверху не забудут, что он бельмо в глазу, что он берет деньги даже за возвращение украденного свитка Торы. Бог не спит, сегодня День Суда и наверху перелистывают книгу воспоминаний. Рува Гутмахер уже не раз пробуждался в ужасе ото сна, в котором его душил покойник. Иногда у него начинает жужжать в голове, словно в ней сидит муха, мучившая нечестивца Тита за разрушение Храма[88]. Когда Рува пропускает лишний глоток водки с братками в шинке, он начинает всхлипывать, а братки перемигиваются: только посмотри на этого проклятущего — вот баба! Совесть его мучает, старого куроеда! На этот раз тоже не все сошло гладко. Помешанный ребе с безумными глазами уже ушел. Но Рува все еще стоит, склонившись на пюпитр, и ловит ртом воздух, словно от удара под дых. Молитвенное собрание оплакивает десятерых убиенных царством[89], Ойзерл Бас тоже бьет себя в грудь: «Мы согрешили, прости нас Творец наш!» и тянет друга за рукав: «Что с тобой, Рува, пост?» Тот не отвечает, глаза его закатились, голова склоняется все ниже, пока он не падает на скамью бледный как мертвец, наполовину потеряв сознание. Ойзерл прерывает молитву и кричит валютчикам:
— Валериановые капли! Дайте отцу понюхать валериановых капель!
Уже окончилась предвечерняя молитва «Минха». На улице темнеет, и поминальные свечи в подсвечниках пламенеют все сумеречнее, потрескивают и тонут в расплавившемся сале фитили. Трем молодым Гутмахерам уже до смерти надоело молиться. Они щупают серебряные портсигары во внутренних карманах и маются: когда наконец уже можно будет закурить? Однако новоиспеченный синагогальный староста, этот столяр, никуда не спешит. Он вышел на биму и с напевом продает право открытия священного ковчега на завершающую Судный День молитву «Неила»[90]. Он раскачивается и поет приятным голосом: «Пять золотых за открытие священного ковчега! Десять золотых за открытие священного ковчега!» Пока он не спрашивает и не высматривает, кто даст больше, пока он просто торгуется с самим собой, чтобы завести молящихся и поднять цену. «Сколько это, золотой на наши деньги?» — спрашивает один из валютчиков и Ойзерл Бас отвечает, что этот недотепа имеет в виду под золотым — злотый. Он насмотрелся, как на Судные Дни старосты и синагогальные служки продают право открытия священного ковчега, и передразнивает их. Этот паучок не знает, куда он лезет, не знает, с чего начать, чем кончить. Только посмотри, как этот торопыга натянул талес на голову и командует здесь!
На почетной скамье, занятой уголовниками, все кипит. Других молящихся на протяжение дня вызывали к Торе или же оказывали им почет открыть священный ковчег, только Гутмахеры ничего не получили. Ясно как день, что этому недотепе-старосте не нравится их компания. Трое сынков Рувы сговариваются между собой, что они купят отцу самый большой почет за весь Судный День. Ойзерл Бас подзуживает их, но сам Рува все еще молчит с тех пор, как посреди молитвы «Мусаф» ему стало плохо.
— Пятнадцать золотых за открытие священного ковчега! — выпевает Эльокум Пап и только тогда смотрит на Рахмиэла Севека, единственного достойного покупателя во всем бейт-мидраше. Тот поднимает три пальца в знак того, что он дает восемнадцать, для жизни[91].
— Двадцать! — выкрикивают Гутмахеры.
— Двадцать два, двадцать три, — торгуется сам с собой Эльокум Пап.
— Мы даем двадцать пять и покупаем это для своего отца! — снова кричат сынки. Но Эльокум Пап думает: «Болячку вам! Воры у меня в синагоге не будут открывать священный ковчег во время молитвы „Неила“». Столяр хлопает по столу у бимы в знак того, что торг окончен.
— Тридцать золотых за открытие священного кивота, которое купил реб Рахмиэл Севек!