Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Васильевич умел кротко принимать всякие упреки, но тут он не выдержал и вспыхнул:
— Вы слышите, господа! Это я-то бегу на месте? Я не скачу, как и н ы е. Это верно. Мои шаги высчитаны, обдуманы. Но смею вас уверить — они скорей приведут к цели…
Спешнев при этом криво улыбнулся, но промолчал. Он сурово о чем-то задумался, и в глазах его вдруг растеклась ясность внезапно созревшей и до конца понятой мысли. Он неслышно поднялся со стула и, слегка наклоняя голову и держась во весь свой внушительный рост, стал медленно прощаться.
— Каков! — воскликнул Дуров по его уходе.
— Нет, вы посмотрите, сколько этой несокрушимости в словах и движениях, — покачивая широкой головой на плотной шее, заметил Михаил Васильевич. — Аристократ, а тоже льнет к демократии…
— Нет, господа, у него сила дьявольская, что и говорить, — не мог не отметить Сергей Федорович и при этом махнул правой рукой, — но самомнение — сверх меры.
— Барин он. Прежде всего и раньше всего — барин, — выразил сомнение Плещеев.
Федор Михайлович молчал, но видно было, как он хотел и не мог отделаться от произведенного на него Николаем Александровичем впечатления. Он точно с неудовольствием бросил:
— Этот барин весьма силен! — и быстро, как бы второпях, попрощавшись, вышел вместе с Плещеевым.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Бури Федора Михайловича
Федор Михайлович открыл во всей полноте свои гибельные сомнения Степану Дмитричу, посвятив его и в хождения на «пятницы» Петрашевского, и в работу над «Хозяйкой», и в свои долги, и в хлопоты по переезду брата Михаила Михайловича в Петербург.
Степан Дмитрич снова и снова признал поведение и мысли Федора Михайловича чересчур озабоченными.
— Вы бичуете себя, — стал он выговаривать ему. — Драгоценные минуты вдохновения вы отдаете — и куда же! — на праздные толки и скудные мысли! Вам нужно затишье, а вы ввергаете себя в бури.
Степан Дмитрич решительно предписал Федору Михайловичу жить в Парголове и не показываться в столице по крайней мере до осени. Федор Михайлович обещал, но все раздумывал, как извернуться в долгах и, самое главное, как найти покой.
Бури, великие бури снились ему.
В комнате его было жарко. Лето стояло знойное, и Федор Михайлович с трудом высиживал даже утренние часы дома. В смятенном рассудке мчались, как листья в ветреный день, нестройные вереницы вопросов и решений, одно другого знаменательнее и грандиознее, но все они сводились к одному: Федор Михайлович не может стоять в сторонке, а призван делить участие в общем деле. Дело же сводилось к тому, чтобы строить всю жизнь по новым образцам. Потому Федор Михайлович так старательно и читал писания философов и реформаторов. На его письменном столе лежали книги из библиотеки Петрашевского — Луи Блана, Кабе, Штрауса и иные. Федор Михайлович делал себе выписки, иногда по нескольку часов сряду просиживал над листками и книгами. Но когда жара его изнуряла, он все бросал и выходил на улицу. И думал… О чем только он не думал! О спасении отечества, о новых людях, встретившихся ему, о том, как избавиться от долгов и как пристроить переводы из Шиллера, сделанные братом. И тысячи, тысячи вопросов лезли один за другим. Про себя он перебирал подмеченные им черточки новехоньких своих знакомцев. Их он еще мало знал, но иные уже внушили ему высокое доверие, иные же характеры ему решительно не нравились. Даже Михаил Васильевич — многознающий и достоуважаемый — показался ему не в меру самовлюбленным, хоть и без честолюбия, как у столпов литературного мира. Тем не менее он уже никак не мог отойти от него. Нешуточное для него дело были эти «пятницы»… Сердце его вскипало на них. Огни вырывались из темноты и манили к себе. А молодой ум Федора Михайловича был падок на фантазии, особенно если они предвещали целый переворот, целый вихрь в истории времен, вплоть до нового человеческого общежития.
Характер Михаила Васильевича иногда поражал его своей эксцентричностью. И это несмотря на весь ум и образованность. Михаил Васильевич иногда заезжал к Федору Михайловичу — из учтивости, как бы с ответными визитами, но все эти посещения были исполнены свойственной Михаилу Васильевичу некоторой наивной рассудочности: мол, так надо и так принято, и нет оснований отступать от правила. При встрече с Петрашевским Федор Михайлович обычно расспрашивал:
— Куда это вы? Да зачем?
И иной раз Михаил Васильевич вдруг выкладывал какие-то странные планы. Вдруг ни с того ни с сего заявлял, что выдумал свои собственные образцы гербовых знаков или изобрел альмавивы чрезвычайных фасонов. А в другой раз, бывало, объявит такой проект, что кажется — сиди над ним год-два-три и ничего не высидишь, а он на прощанье только шепнет Федору Михайловичу: иду, знаете ли, на полчасика, надо кончить это дело (а он-то его и не начинал еще…).
Тем не менее в вопросах науки и социальных теорий Федор Михайлович признавал за Петрашевским неоспоримый авторитет. Тут Михаил Васильевич был необычайно подвижен и до такой степени, что многие его гости и ученики без всякого раздумья покорялись ему.
Но — опять-таки странное дело — Федор Михайлович замечал, что многие из этих учеников (в их число, впрочем, он никак не мог зачислить Спешнева…) изо всех сил старались проникнуться фурьеристскими взглядами до самых корней и… никак не могли. У каждого оставалось какое-то нетронутое местечко, которое они словно приберегали… так, на всякий случай… Авось все тут стоит на ошибках. Авось почтенному Михаилу Васильевичу все-таки весь запас теоретических тонкостей станет предпочтительнее всей икарийской коммуны?! В фурьеризм по этим причинам далеко не все верили и из предосторожности старались иметь свои суждения на счет фаланстериев, хотя пламенные мысли Михаила Васильевича всегда и всеми высоко и почтительно оценивались. Да и было за что!
Федор Михайлович также весьма критически рассматривал поразившие его увлекательные идеи и часто (несмотря на всю пылкость и твердость веры в лучшие судьбы человечества) думал даже о том, не будет ли жизнь по новым образцам губительнее прежней. Спешнев категорически удостоверял, что нет, но к фаланстерам Николай Александрович питал величайшее равнодушие, полагая, что дело не в фаланстерах, а в коммунизации всей жизни вообще. Николай Александрович, по мнению Федора Михайловича, глядел далеко, даже дальше Петрашевского. И взгляд его в это далекое шествие времен