Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лилии Адамовне, по-видимому, маму подкармливать было некогда.
Часы поторапливали Галку, напоминали о ночной смене, но будить маму не хотелось. Пусть отдыхает. Галка доказывала себе, что это забота, но это опять было малодушие — так легко было представить себя маленькой, дожидающейся маму с работы, вот придет она, пахнущая ветром и терпкими духами, и обрадуется ужину. Они поедят и будут смотреть какую-нибудь глупую комедию, обнявшись на диване, пока мама не уснет, а потом Галка выключит телевизор и долго будет лежать, радуясь своей взрослости и самостоятельности.
Она прибралась в квартире, то и дело заглядывая в маленькую комнату с наглухо задраенными шторами, во мрак и тьму, в кисловатый запах мочи и старости у молодой еще мамы. Чаще всего в последние дни Галка задумывалась о смерти: понимала, что не встретилась еще с ней, что мысли эти наивные и расплывчатые, картинки-страницы чужих представлений, но не думать не могла. Лучше бы мама уходила без боли, в спокойствии, не растягивала бесконечно свою пред-смерть. Эгоистичная часть Галки радовалась, что время еще есть, и можно все же попытаться подобрать слова, и проститься, и подготовиться, но другая ее часть, большая, не желала матери таких мучений. Для Галки, конечно, больная, умирающая мама была лучше мертвой.
Но она никогда не признается, каково ей самой.
От вида запыленных полок вспомнилось, как Людмила торопливо надиктовывала Галке свой номер телефона, совала в руки истертые на пятках, вязаные мужские носки, как просила взять баночку острого лечо, и в желудке у Галки холодело.
— Бери, пап. Все, что захочешь.
— Это Галина, — повторял усталый от волнений Палыч, — не твой отец. Просто воспоминания, понимаешь?
Галке хотелось поскорее оттуда сбежать, и поэтому она кивала на все и, спрятав руки за спину, пятилась к двери. Потом, правда, ругала себя за пазлы — любовь Михаила Федоровича проросла в ней корнями и пришлось идти в магазин, брать самую большую коробку, стоящую для Галки каких-то фантастических денег. Железная дорога, угольно-черный состав с белым облаком дыма, и осенний лес с желтово-малиновой листвой и еловыми лапами… Это тоже перешло от Михаила Федоровича, который обожал ездить в душном плацкарте, бродить среди выставленных в проход чужих ног, среди запаха горячей лапши и запеченных с чесноком куриных бедер, мелькающих за окнами пасторальных пейзажей…
Соседки доказывали друг другу шепотом, что Галка сошла с ума.
Она была с ними согласна.
Михаил Федорович прорывался, влезал в голову и выталкивал Галку в безвоздушное пространство, висеть в солнечном свете и кружащих пылинках, и тогда ее тело не понимало, чье оно вообще — старика, горюющего по дочери и прежней жизни, или молоденькой Галки? Она то заставала себя бродящей под окнами квартиры (не своей, нет, Михаила Федоровича!), то пугалась включенного в зале света — кто там, неужели Людоедик забежала в гости?.. То падала на лавку посреди проспекта и задыхалась, оттягивала шарф, а мокрые снежинки впитывались в ее вытянутое, расплющенное даже по ощущениям лицо, и билось мыслью — зачем он едет к матери?! Мать давно померла, ее похоронили на деревенском погосте. Старушка ушла тихо и незаметно, два года готовилась к смерти и копила деньги, подшивала передничек. Михаил Федорович приезжал к ней на родительское, полол траву, раскладывал крашеные яйца и рассыпчатый куличик по блюдцам…
Нет, она Галка! Она едет к маме. Своей, живой. Пока что.
Мама все чаще капризничала, только капризы у нее были недетские — она просто не хотела умирать. Собираться к ней стало еще сложнее, день за днем Галка с матерью ругались из-за любого пустяка, шипели друг на друга, но обе далеко обходили тему смерти и похорон. Спрятаться под мамино крыло уже было невозможно, и Галка считала это очередным признаком взрослости, надвигающегося одиночества.
— Соседушка?.. — хрипло и наугад позвала мама, и Галка бросилась к ней. Остановилась в дверях, успела сохранить в себе удивленную и полную счастья мамину улыбку, еще не омраченную болью — после сна в ее тело как будто не сразу возвращалась болезнь.
— Лучше, чем грымза эта старая! — сияя, сказала Галка.
Они так и не пообщались: мама то и дело проваливалась в сон, одурманенная лекарствами, и Галка сидела на краешке ее кровати, поглаживая высохшую, словно кленовый лист, ладонь. При маме обычной она стеснялась этой ласки, стеснялась своих воспаленных, припухших век и смущалась говорить о любви, но спящую маму можно было поцеловать в высокий лысый лоб под очередной кислотной банданой или подержать за руку, даже шепнуть чего-то. Мама не злилась, не рычала и не смотрела так пусто, будто в ней совсем кончились силы жить. Галка любила эти сонные часы.
Мама мерзла, в полудреме натягивала на подбородок плед. Толстые темно-коричневые колготки то и дело выглядывали из-под одеяла, виднелись тонкие щиколотки, будто бы готовые сломаться от любого взгляда, и Галка быстро укутывала их обратно. Она развела чай с облепиховым вареньем и поставила в изголовье, чтобы запахло ягодами. Мама морщилась во сне, вздрагивала, потом приходила в себя ненадолго, бормотала что-то и снова засыпала. Повторяла, что это сон и Гала ей снится. Галка не противилась.
Главное, чтобы не больно.
Раньше мама просила ее переехать, а Галка отнекивалась, что долго добираться до учебы и работы. Потом они до хрипоты спорили, нужна ли маме сиделка — эта тема была вечной, неисчерпаемой. Потом все чаще говорили про погоду, или тараканов в общежитии, или долги по учебе, только бы слушать друг друга и молчать. То разыгрывали диалоги будто бы из плохо прописанной истории, два человека в комнате, не замечающие третью, черную, отпечатанную на обоях тень.
— Я мармелад тебе привезла, — сказала вдруг Галка, чувствуя едва различимое тепло от маминых пальцев. Ее исколотая, истерзанная рука безвольно лежала дохлым кальмаром, выброшенным на песчаный плед.
— Мне? — мама хмыкнула.
— Нет, блин, себе любимой. Ты же говорила, что мармелада хочется.
— Мне и на море хочется, и мужа богатого, — мама зевнула, не прикрывая