Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже злость была будто бы выкипевшая, бледная, оттенок злости. Накатила сонливость, упасть бы сейчас на подушку, отключить и слух, и зрение….
Кристина включила свет и вернулась к картине, размяла пальцы, оттягивая, чуть беспокоясь перед первым мазком — нерешительность всегда приходили даже после небольшого перерыва. Шмель не хотел уходить из головы, хоть и молчал на диване.
Кристина вовсе не считала себя ужасной матерью. Да, она старалась сбежать из дома при любой возможности, даже работала в студенческой столовой неподалеку, набирала волонтерских заказов или просто слонялась по улице в одиночестве, будто ища что-то, чему сама не могла найти названия, но! Но Шмель никогда не залеживался в грязных штанах, не мучился голодом, почти не оставался один. Раскаиваясь, Кристина покупала то связку игрушек и вешала их над кроваткой, то находила бутылочки с автоподогревом и тратила весь гонорар, то трясла над ним пачкой с подгузниками, будто горшочком с золотом… Она много чего делала, и Юрины подарки дожидались, пока Шмель чуть подрастет, но даже в этой бедности откупиться от сына не получалось. Кристина собирала погремушки из чужих воспоминаний, лучший подарок — своими руками, и все в таком духе, но любовь так и не пришла.
Разве Кристина в этом виновата?..
Шмель закряхтел недовольно, сорвался в хныканье, и Кристина сунула ему зеркальце — пусть знакомится со своим лицом, привыкает. Она даже читала об этом где-то, увидела заметку в соцсетях, отлично развивает детей с четырех месяцев. Можно ли после этого ее называть плохой матерью? Можно, конечно. Но Кристина не оставляла надежды измениться.
На кухне гудели и пили, Кристина расслышала визгливый рассказ о том, как Лысый купил переносную болгарку и теперь зачем-то возил ее в багажнике, вот и пригодилась, «здорово ты пересрал, да?». Можно было выйти, наорать, вытолкать пару человек, но они залезут в дом снова, она проходила это уже не раз.
Посидела, покрутилась перед картиной — ушло то тонкое и хрупкое, что соединяло ее с Лидией, растаяло в запахе молочной смеси, влажных ползунков на горячей батарее, в эхе далекого детского плача. Лидия шептала в голове: я училась вязанию, бормотали документалки в телефоне, и ровная петелька ложилась к петле, чудилось, что все получится, и получалось же! Как хохотала, отломав каблук и зашвырнув туфли с моста в мелкий ручей, что разрезал городок на две половины — и сейчас разрезает, наверное, только Лидии уже нет. Как бежала на новую работу, думая о ссоре с мужем, материнской гипертонии, и отовсюду тянулась ноябрьская мутная вода, визжали тормоза, а холод пальцами скользил по щекам…
Кристина знала, что кое-кто из волонтеров подсаживается на сильные эмоции, это похоже на игровую зависимость. Ощущение собственной смерти, хоть и уменьшенное в четыре раза, с силой било внутри: сначала не понимаешь, кто из вас умер, ты или Лидия, то паника, то судорожная радость, адреналин… Для Кристины это скорее были излишком, ненужной суматохой, куда как ценнее мелкое и будто незаметное, но пробивающее насквозь, пронзающее тонко и глубоко.
Картина не вышла — пестрая и сюрреалистичная, без намека на Лидию, и порвать бы холст, но жалко денег, лучше будет использовать его в следующий раз. Кристина завинтила баночки с краской и устало откатилась в сторону. Шмель нарыдался и заснул.
Она шагнула к окну, понимая, что вечер пропал — звенели на кухне кружки, шумела музыка и кто-то то и дело стучал в Кристинину дверь. Алкогольного куража не хватало, и этот кто-то отступал, а Кристина надеялась только, что он не разбудит Шмеля. На подоконнике дозревали бананы, Кристина купила их, зеленые и мелкие, по скидке, и теперь держала на газете, пока не покроются коричневыми пятнами и не станут мягкими, как каша.
Не успела — то ли от батареи, то ли от сквозняков бананы подгнили и липко, гадко растеклись по газете. Кристина подковырнула мертвый банан ногтем, прищурилась от фонаря и… заплакала.
Бананы расстроили ее едва ли не больше, чем все остальное за этот вечер.
Глава 7. Приют
Машиного запала хватило ненадолго — когда она выпала из автобуса на нужной остановке и сверилась с адресом, носки в ботинках промокли насквозь, шарф колол беззащитную шею, а глаза горели от запаха потных тел в толстых зимних куртках и чьих-то ядреных духов. Маша забралась под козырек, коснулась лавочки перчаткой — сырая. Не посидишь, прикидывая, стоит идти или нет.
Больше всего ей хотелось дождаться нужного трамвая, своего, домашнего, признать поражение и уехать домой. Только воспоминания о том, как Анна Ильинична присаживалась на кровать, дружелюбно гудевшую пружинами и проминающуюся почти до пола, как звала Сахарка, а он нехотя переводил на старушку взгляд, и не шевелясь на подоконнике, не давало Маше уйти, даже не попробовав.
Тем более что на телефон пришло сообщение от Палыча: тот собирал волонтеров к пяти вечера в новой мертвой квартире. Первой заявку одобрил татарин Сафар, темноглазый и улыбчивый, чуть старше самой Маши, она очень любила его смех и не боялась разделить любые воспоминания, поэтому и согласилась без раздумий. Теперь от мыслей о вечерних разговорах даже мокрые колготки уже не казались ей такой бедой, и, подбодрив себя парой мотивирующих цитат, вычитанных в одном из психологических пабликов, Маша почти побежала к приюту.
Ей казалось, что кошки и котята в таком приюте живут дружно и весело, что для них высаживают газон с ярко-зеленой травкой и подвязывают шеи алыми бантами, когда приходит кто-то из будущих хозяев, без конца чешут за ушком и кормят рыбными консервами. Она понимала, что если такой рай на земле и существовал бы в их городе, то наверняка каждый житель знал бы о нем — и пока Маша петляла по одинаковым, будто бы залитым серым киселем дворам, скопированным друг с друга, лужайка перед ее глазами становилась все призрачней. С деревьев на Машу пучеглазо таращились прибитые на гвозди мягкие игрушки, мокрые, со слипшейся черной шерстью; тянулись к небу грязные