Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером 28 июля российская военная разведка донесла, что в процессе мобилизации находятся 3/4 австрийской армии – 12 корпусов из 16 – гораздо больше, чем необходимо для похода на Сербию. И хотя царь еще не подписал приказ, этим же вечером начальник российского штаба телеграфировал командующим всех военных округов, предупреждая, что «30 июля назначается первым днем всеобщей мобилизации»{163}. Царь уступил Сазонову и согласился начать общую мобилизацию на следующий день. С 24 июля Россия – опережая все страны, кроме Австрии и Сербии, – начала готовиться к войне, уверившись, что Австрия намерена сокрушить сербов силой. Надежды Петербурга на мирное урегулирование рухнули 29 июля – при известии о том, что австрийцы начали обстрел Белграда из артиллерийских орудий.
Российские политики и дипломаты пришли к единодушному мнению – нужно сражаться. Глава дипломатической миссии в Софии А. А. Савинский, признанный центрист, заявил, что, если Россия даст слабину, «наш престиж в славянских государствах и на Балканах будет подорван безвозвратно»{164}. Ему вторил Александр Гирс из Константинополя: если Россия склонится перед Австрией, Турция и Балканы незамедлительно перейдут в стан Центральных держав. Другой дипломат, Николай де Базили, с достоинством отвечал своему знакомому – австрийскому военному атташе, предупреждавшему об опасности внутренней катастрофы для России, если царь ввяжется в войну: «Вы глубоко заблуждаетесь, если полагаете, будто страх перед революцией помешает России исполнить свой национальный долг»{165}.
Бетман-Гольвег предупредил Санкт-Петербург, что Германия намерена начать мобилизацию, если Россия не остановит свою. Это известие лишь укрепило уверенность Сазонова в том, что схватка неизбежна, однако посеяло сомнения у царя. Он получил личное послание от кайзера, после которого принялся требовать, чтобы Россия вернулась на шаг назад, к частичной мобилизации. Однако Сазонов стоял на своем. В 5 часов вечера 30 июля, не переставая сокрушаться о том, что «тысячи и тысячи приходится посылать на смерть», Николай II подписал приказ о всеобщей мобилизации, вступающий в силу со следующего утра.
Тем же вечером многие российские войсковые соединения были предупреждены по телефону – ждать курьера с секретным пакетом. Сумские гусары получили приказ о 36-часовой готовности к погрузке в эшелоны, которые последуют к польской границе с Восточной Пруссией, в то время как их соседи по казармам под Москвой – гренадерский полк – направлялись к австрийской границе. Солдатам раздали консервы из неприкосновенного запаса, и хотя корнет Соколов заметил, что они датированы 1904 годом, солдат это не остановило. К стыду гусарских офицеров, уже через час двор казармы был усыпан пустыми консервными банками. «Чистое ребячество!» – вспоминал раздосадованный Владимир Литтауэр, сравнивая поведение солдат с тем, как держались немецкие пленные, захваченные гусарами через несколько месяцев. Еле живые от усталости, голодные, они не притронулись к неприкосновенному запасу продовольствия – дисциплина в армии кайзера была превыше всего{166}.
Когда последний на 30 июля пассажирский поезд из Восточной Пруссии в Россию пересек границу, один российский пассажир, до тех пор молчавший, вдруг начал громко сокрушаться, что у него не нашлось бомбы, чтобы сбросить на немецкий железнодорожный мост в Диршау. Он же радовался, что караул на мосту по-прежнему в парадной форме, а не в полевой, – значит «немецкие свиньи» не совсем готовы{167}. Российские власти понимали, что ввязываются в авантюру, превышающую возможности страны. Маловероятно, что они решились бы выступить против Центральных держав в 1914 году без гарантированной поддержки Франции. В дипломатическом и даже военном отношении было бы лучше отложить мобилизацию до тех пор, пока австрийская армия не вторгнется в Сербию. Однако петербургских вершителей судеб, особенно Сазонова, подстегивал страх, что промедление позволит Германии перехватить инициативу. Колебания относительно характера мобилизации почти наверняка никак не повлияли на дальнейшее развитие событий. Германия в любом случае отреагировала бы на решение Санкт-Петербурга начать военные действия против Австрии.
Россия не делала тайны из масштабной подготовки к войне: в ночь на 30 июля царь без стеснения заявил кайзеру в очередном раунде переписки между «Вилли и Ники»: «Решение о вступивших сейчас в силу военных мерах было принято пять дней назад с целью укрепить оборону в связи с действиями Австрии»{168}.
Те, кто сегодня предпочитает перекладывать на Россию основную вину за Первую мировую, руководствуются тем же доводом, что и кайзер в июле 1914 года: в целях сохранения мира в Европе царю следовало позволить Австрии развязать небольшую войну и расправиться с Сербией. Довод понятен, однако его необходимо дополнить фактами, прежде чем строить сомнительные предположения, будто Россия намеренно вела двойную игру. Апогей июльского кризиса пришелся на 23-е, когда Австрия перестала скрывать намерение уничтожить Сербию, и 24-е, когда Россия начала активно готовиться к отпору. Пока не появятся надежные доказательства того, что сербское правительство участвовало в заговоре против Франца Фердинанда, а Россия знала о готовящемся покушении заранее, стремление царя противостоять попыткам стереть с лица земли Сербию вполне оправдано. Удержать Николая II могли бы не сомнения в законности действий России, а страх за собственную власть, которую чрезвычайная ситуация грозила пошатнуть.
Самой несостоятельной, пожалуй, является точка зрения, будто июльский кризис стал следствием череды роковых случайностей. Как раз наоборот, власти всех великих держав считали, что действуют разумно, преследуя четкие, вполне достижимые цели. Однако вопрос о том, под чьим руководством на самом деле находилась в тот период Германия, остается открытым. В предыдущее десятилетие система власти, несмотря на растущую экономическую мощь страны, постепенно прогнивала. Новое поколение политиков, среди которых много было социалистов, толкалось локтями в борьбе за доступ к власти перед дворцом, где по-прежнему заправляла бряцающая шпорами военизированная аристократия. Кайзер из правителя давно превратился в символ агрессивного немецкого национализма, однако беспорядочного вмешательства в дела страны не прекратил. За власть соперничали отдельные деятели, институты и политические группировки. Армия и флот были друг с другом в натянутых отношениях. Генеральный штаб не желал общаться с Военным министерством. Земли в составе империи то и дело пытались отстоять независимость перед Берлином.
В 1910 году один немецкий писатель предрекал, что в период политической и военной напряженности, предшествующий любому конфликту, «огромным влиянием (к добру ли, к худу ли) будет пользоваться пресса и ее ключевые орудия – телеграф и телефон»{169}. Мольтке с этим соглашался. Какой бы мощной ни была армия, начальник штаба понимал: в XX веке призвать миллионы граждан на войну можно лишь убеждением, что они будут воевать за правое дело. «Мольтке говорил мне, – писал прусский офицер в 1908 году, – что время кабинетных войн закончилось и что война, которую немецкий народ не желает, не понимает, а значит, не одобряет, будет чрезвычайно опасным предприятием. Если… народ сочтет, что война – это прихоть властей, которая нужна лишь затем, чтобы помочь выпутаться из затруднения правящему классу, она начнется с того, что мы будем вынуждены стрелять по собственным подданным»{170}. Вот почему Германия отказывалась вступать в войну вместе с Австрией в самом начале балканского кризиса. Именно поэтому в июле 1914 года Мольтке так старался выставить Германию – прежде всего в глазах собственного народа – невинной жертвой, а не агрессором. Зреющий в Европе кризис накладывался на беспорядки внутри страны. Рабочие протесты, выражающиеся в частых забастовках, беспокоили берлинское правительство ничуть не меньше, чем британское, французское или российское, – схожие проблемы вызывали опасения за социальную стабильность во всех великих державах.